– Вы не будете читать? – не удержалась горничная Настя.

Любовь Николаевна подняла бровь, хотела уже спросить: «А тебе-то что за дело?» – но промолчала. И вдруг вспомнила и поняла: да ведь Настя-то, которая сейчас стоит рядом с ней, и которая несколько лет была любовницей Александра, думает о нем и вспоминает его как мужчину! И вот здесь, близко, какие-то вести о нем, а она не может… Как это странно, если разобраться. И вот почему бы Александру не написать пару слов женщине, с которой они когда-то ласкали друг друга ко взаимному, надо думать, удовольствию, и которая наверняка обрадуется вести от него…

– Настя, а ты ведь грамотная, так? – спросила Любовь Николаевна.

Горничная кивнула, хмуро глядя в пол. Видно было, что она уже успела проклясть себя за несдержанность.

– Так возьми, прочти, коли тебе любопытно, – сказала Люша и протянула Насте конверт. – Я не против. Вряд ли там чего для меня интересное…

Настя резко отшатнулась и спрятала руки под фартук.

– Вы с ума сошли?

– Давно. А может, и родилась такой. Уж тебе-то лучше других это известно… Так берешь письмо-то?

Лицо горничной исказилось.

– И вправду… – прошипела она. – Как было, так и есть… лишь бы поиздеваться…

Отвернулась и ушла.

Было бы предложено! Люша пожала плечами и спрятала конверт в карман юбки.


Груня с Капочкой, сидя у печи на расстеленной медвежьей шкуре (этого медведя когда-то убил отец Николая Павловича), играли в бирюльки. Сама Капитолина еще не могла зацепить крючком ни одного маленького горшочка или кувшина, но клала свою нежную ручку на большую шершавую руку Агриппины и лепетала:

– Вместе… вместе…

Груня согласно кивала головой.

Люша, войдя, хлопнула в сложенные ковшиком ладоши. Груня обернулась вместе с Капочкой – она улавливала сотрясение воздуха.

– Письмо от Алекса, – тщательно артикулируя, сказала Люша и показала запечатанный конверт. – Деньги нужны, должно быть… Или решил все-таки приехать?

– Не могу тебя понять! – гнусаво и зло сказала Груня. – Зачем тебе этот камень на шею? Он на пожаре дверь запер, Пелагею убил, тебя сжечь хотел, ты через него шалавой и воровкой стала…

– А что надо было? – прищурилась Люша. – Вернуться и зарезать его? Или отравить, как мне Лиза Гвиечелли предлагала? Так я бы нынче на каторге была, а Синие Ключи с торгов пошли… Не-ет, я все правильно сделала. Такая месть слаще, а тебе и вправду этого вовек не понять, потому как ты колода деревянная…

– Вот как врежу сейчас, узнаешь, как обзываться, – шуточно замахнулась на хозяйку усадьбы Груня. – Ты ж мне, малявка, на один зуб…

– Не надя, не надя! – встревожено крикнула Капочка и вцепилась в Грунину широкую кофту. – Не надя длаться! Иглать! Вместе!

– Да ладно, ладно, не бойся, не трону я твою матку, я ж насупротив нее не злая совсем… – успокаивающе прогудела Груня, отводя взгляд и пытаясь затянуть тесемки на спущенном Капочкой вороте.

Но Люша, бросив письмо Александра на кресло, уже метнулась вперед:

– Грунька, рубаху сними! Сейчас! Гляди на меня! Сними, быстро!

– Ты чо, Люшка, сдурела, что ли?!

– Сними!! Разорву к чертям! – в прозрачных глазах сгустился синий придонный лед.

– Срам же…

– Никого нет! Капка не в счет! Снимай, я сказала!

Груня, по многолетнему опыту зная, что спорить с взявшей след Люшей бесполезно (она всех положит, но добьется своего), распустила красные тесемки и неуклюже, через голову стянула кофту. Встала, выпрямилась, пахнув по всей комнате женским телесным жаром. Тяжелые груди с большими темными сосками чуть приподняты широкой лентой, по груди, широким плечам, и полным белым рукам жутким узором разбросаны разноцветные синяки. Некоторые, старые, уже пожелтели, некоторые, совсем свежие, только налились грозовой чернотой.

– Кто?!! – низким горловым рокотом спросила Люша. – Скажи мне, Грунька: кто это сделал?!

Обе шумно дышали. Широкие крылья Груниного носа трепетали по-собачьи. Взгляды скрестились над головой ребенка, как клинки. Люша даже услышала отчетливый скрежет.

– Не скажу! – с вызовом ответила Груня. – Хоть проси, хоть грози, хоть что делай…

– Послушай меня, Груня…

– А я глухая, – усмехнулась Агриппина. – Нешто ты позабыла? Чаво? Не понимаю…

– Дура! – завопила Люша и даже подпрыгнула на месте от злости. – Попробуй понять: он, эта сволочь, права не имеет! Я знаю, как ты видишь: дескать, тебя иначе любить нельзя. Потому с детства мать шпыняла, думаешь, я не помню, как у тебя вечно руки-ноги посечены были! И как она тебя каждым кусом попрекала… И вот – ты теперь на такое согласна, а может даже и нравится тебе по привычке… Но он-то… он-то… пользуется твоими несчастьями и глумится всласть! Кто этот гад – скажи мне немедля! Конюх? Скотник? Из деревни кто?

– Да пошла ты! – сверху вниз, вопреки обычаю не сдерживая голоса, оглушительно рявкнула в ответ Груня. – И не суйся не в свое дело – кому как любиться! Что б ты понимала! Я-то хоть так, а ты – что? С кем? Вот приедет Александр Васильевич, – Груня кивнула на валяющееся в кресле письмо. – Что же, опять будешь с ним из мести перины мять?

Капочка от испуга закрыла ладошками глаза. Ей казалось, что если она никого не видит, то и ее – никто.

– Грунька-а-а… – Люша, словно обессилев, опустилась в кресло, прямо на многострадальное письмо. – Ты на себя в зеркало смотрела?

– Вот еще! – пробурчала Груня. – Чего мне там видеть? Сама знаю, что урода. И чего? И уродам ласки хотца…

– Да не о том речь, дубина… Груди твои… Когда у тебя последний раз регулы… ну кровь у тебя когда последний раз шла? Давно?

– Не помню, – помотала головой Агриппина. – У меня это дело раз на раз не приходится… Нету, нету, потом потаскаю чего, или на сенокосе поработаю и р-раз… А чего это ты спрашиваешь? При чем это…

– Ну, дай бог… – вздохнула Люша.

Она уже поняла, что никто никогда не говорил с Груней о женских делах. Да и кому понадобилось бы?

Но налившиеся женской полнотой груди и… теперь Люша и сама вдруг осознала то, что видела и прежде, но не умела, (или не хотела?) анализировать. Груня в последнее время изменилась. Стала меньше горбиться и больше улыбаться. Старалась как всегда всем услужить, но чаще вступала в разговор. Даже похорошела в конце-то концов… Но синяки и кровоподтеки на ее теле?

И что же из всего этого следует? Может быть, ничего, и это действительно не ее Люшино дело?

Но кто же тогда заступится за могучую, безотказную, глухую, деревянную Груньку?

Капочка между тем обнаружила, что буря стихла, встала, подошла, вскарабкалась матери на колени и вложила ей в руку удочку и деревянную миску с бирюльками.

– Вместе, – уверенно сказала она. – И Глуня тозе. Вместе…

– Ага, – согласилась Люша. – Конечно. Вместе.

Она вспомнила относительно недавнюю сцену, в которой также участвовали они трое, и некоторое понимание происходящего вдруг смутно замаячило в голове у хозяйки усадьбы. И – ох, как же оно ей не понравилось!


Деревья парка стояли обсыпанные снегом, каждая веточка одета в нежнейший пушистый чехольчик. Молодые елочки гнулись верхушками к земле, напоминая замерших диковинных зверей или сгорбленных старичков. Снег вокруг них был прострочен мышиными следами.

Солнце взошло в лимонном безветрии, пронизало парк зимним светом, чуть нагрело его и сразу же, все быстрее и быстрее, невесомым лебяжьим пухом начал осыпаться с веток снег. В эту сверкающую бесшумную метель Люша вошла, неся в руках письмо от Александра. От дома за ней увязались два больших беспородных пса – кобель и сука. Распушив хвосты, шуточно грызясь между собой, они по-рыбьи ныряли в рыхлые сугробы, падали, катались, кусали снег, иногда коротко взлаивали, подняв посыпанные снегом, улыбающиеся от полноты жизни морды.


«Здравствуйте, любезная Любовь Николаевна или уж Люша, если Вам будет угодно!

Хотел было написать Вам письмо по всем правилам эпистолярного жанра, но после подумал, что Вы, чего доброго, и читать не станете, а после вспомнил Вашу собственную манеру – сразу, без всяких предисловий, переходить к сути, и решился также поступить, в надежде, быть может, достучаться до Вашего темного, но отнюдь, как показали известные события, не слабого разума. К чувствам Вашим не аппелирую, так как даже приблизительно не представляю себе их наличие, реестр и внутреннее устройство.

Я, как любой, строил свою жизнь, мечтая о счастье. И когда оно уже казалось возможным и даже близким, явились Вы, Любовь Николаевна, и все походя разрушили, до основания изничтожили самую для меня возможность счастья и радости. Это пускай. Я сам виновен, ибо строил там, где мне, в сущности, ничего не принадлежало, не столько в материальном, сколько в духовном смысле. Но Вас, я знаю, такие материи не интересуют, ибо Вы в своих желаниях и поступках ведомы сущностями, которые одновременно и сильнее, и проще, и на языке наук именуются инстинктами. Случайно я знаю, что Ваша покойная нянька называла это «нравом», и это называние отчего-то кажется мне более точным и отражающим суть Вашего внутреннего водительства. Я посягнул на то, что Вы считали своим, и Вы, ничтоже сумняшеся, походя смяли и погубили мою жизнь.

Но за что Вы губите Максимилиана? Ведь он-то никогда, ни разу не посягнул ни на что, принадлежащее Вам, не обманывал Ваших надежд и не претендовал на роль даже второстепенного героя в спектакле, который вы перманентно разыгрываете на основе своих бредовых умопостроений. Способны ли Вы кого-то щадить, жалеть, оберегать? Если вдруг да, то Макс более других этого достоин. В нем сокрыт голос нашего поколения, который может о чем-то важном сообщить и быть услышан не только сейчас, но и в грядущем.

Увы! Я понимаю отчетливо, что вышесказанное мною для человека Вашего устройства не более, чем филькина грамота, писанная к тому же на незнакомом Вам языке.

Как же сказать?