Мойше недоумевал: появись у него на груди две такие шишечки, он бы обязательно дал сестре потрогать их.

* * *

Каждый вечер, разнуздав лошадей и задав им овса, отец разрешал Мойше чистить и смазывать маслом множество хитроумно сплетенных кожаных ремешков — конскую сбрую и упряжь. И всякий раз в ответ на свой вопрос: «Ну, когда же я буду править ими?» — слышал: «Когда научишься запрягать и взнуздывать». До этого было пока далеко.

После ужина он смотрел, как отец работает над очередной статуей. Издалека доносился голосок Рахили — она напевала, помогая матери мыть посуду, но сегодня этот звонкий и чистый голос звучал отчего-то грустно.

Потом Мойше Не раз будет вспоминать, как отец, прервав работу, поднял на лоб «консервы» и вытер слезы.

— Папа, ты плачешь?

Отец не отвечал, утирая глаза.

— Папа, папа! — затеребил он его. — Что с тобой?

Якоб долго смотрел на него, потом улыбнулся:

— В глазах Господа то, что я делаю — грех.

— Почему?

— Когда-нибудь объясню, — он снова включил горелку.

У Мойше было наготове не меньше сотни вопросов. «Почему же делать скульптуры — грех? Как это может быть? Бог, конечно, странный какой-то: велел Аврааму убить Исаака, принести его себе в жертву, а теперь не позволяет создавать такие чудесные фигуры…» Однако он промолчал — не хотел, чтобы отец опять плакал.

* * *

Днем, после уроков с мамой, они с Рахилью занимались хозяйством, и это ему нравилось куда больше алгебры и геометрии. Надо было накормить цыплят, засыпать свежего овса в стойла, помочь Гансу выгрузить с фуры сено.

Однажды он попросил сестру, чтобы научила его доить корову. У Рахили это получалось очень ловко: молоко так и брызгало в подойник из-под ее проворных пальцев. Мойше глядел из-за ее плеча и невольно видел так удивившие его припухлости у нее на груди — они стали больше.

— Рахиль… — протянул он. — Ну покажи-и.

Вместо ответа она брызнула ему в лицо теплым молоком. Мойше, вытираясь рукавом, продолжал канючить:

— Ну, дай я посмотрю… Ну, так нечестно… Я-то тебе все показываю — помнишь, я нашел дохлую змею — сразу тебя позвал…

Они вышли из коровника и вдруг услышали частый стук копыт. На лугу, за вишневыми деревьями, серый в яблоках жеребец, отставив хвост, торчавший, как вымпел, плясал вокруг гнедой кобылки, прыгал, становился на дыбы и снова носился кругами. Кобылка изогнула шею, и, когда жеребец прервал свой танец, потерлась мордой о его гриву, потом повернулась к нему задом, подняла хвост, расставила задние ноги. Жеребец встал на дыбы — Рахиль и Мойше увидели у него под брюхом гигантский член — обхватил бедра кобылы передними ногами и опустился на нее, покрывая. Теперь они видели только, как ритмично и размашисто задвигался его круп.

— Он же ее покалечит! — закричал Мойше.

— Нет… нет… ей приятно, — мягко ответила Рахиль, не сводя глаз с лошадей на лугу.

Они стояли молча, пока не раздался голос матери:

— Дети! Поторопитесь, пожалуйста, пока молоко не скисло.

* * *

Потом они стали играть в прятки. Мойше притаился под грудой одежды, висевшей за кухонной дверью, и беззвучно хихикал, глядя, как сестра пошла совсем в другую сторону. Вдруг он услышал голос отца и заглянул в щель между косяком и дверью.

— Почему ты не слушаешь радио?

— Больше не могу, — отвечала мать, штопавшая за столом носки. — Я должна поговорить с тобой.

— О чем же?

— Знаешь, — сказала мать, — сегодня была случка… Серый и гнедая.

— Ну и прекрасно. Я рад, что жизнь продолжается, несмотря ни на что.

— Дети на это смотрели…

— И?..

— С большим интересом.

— Это невинный интерес. Дети должны усвоить, что на свете есть не только жизнь и смерть. Есть еще и любовь, разные ее виды. Ты не думаешь, что им пора знать об этом?

Мать сидела, не поднимая глаз от штопки.

— Я думаю, что Мойше — уже большой мальчик и должен спать отдельно… Надо его перевести на чердак.

Отец громко расхохотался:

— Что ж, и это — жизнь.

Мойше очень не понравилось то, что он услышал. Зачем это ему спать одному, без Рахили?

Но в тот же вечер он понуро перетащил свои пожитки по деревянной лестнице наверх, на чердак — темный, затхлый, с крохотным оконцем, выходившим на двор и конюшню. Просто какая-то темница. Тяжелые стропила нависали над головой — того и гляди, раздавят — и словно пригибали ее вниз. Мимо прошмыгнула крыса, и Мойше, хоть никогда не боялся их, вздрогнул и отдернул руку. Ему так хотелось опять оказаться внизу, на широком соломенном тюфяке рядом с Рахилью, почувствовать себя под ее защитой, прижаться к ней…

Он лежал, стараясь не расплакаться, и вдруг услышал осторожные шаги по лестнице. В дверях появилась голова сестры, и Мойше заткнул себе рот, чтобы не завопить от радости. Он не сводил с нее глаз, а Рахиль достала из кармана огарок свечи, зажгла его, присела на кровать и начала читать его любимую сказку: «…вдруг подул сильный ветер, и что-то попало Каю а глаз. Герда попыталась вынуть соринку, но Кай вдруг закричал: „Какие противные розы!“, — потом сломал розовый куст, пнул ногой цветочный горшок и убежал…»

— Рахиль, — перебил он ее, — у нас тоже сегодня был сильный ветер… Посмотри, может, и мне что-нибудь залетело в глаз, — и он подставил ей голову.

Рахиль с улыбкой склонилась к нему, поцеловала в лоб:

— Ничего у тебя там нет, никаких осколков злого зеркала. А теперь спи, — и задула свечу.

* * *

По пятницам, когда наступал вечер, отец бросал работу. Вся семья, вымывшись и принарядившись, усаживалась за столом, покрытым белой скатертью. Зажигались свечи, и мать читала молитву, которую повторяла за нею Рахиль. Мойше очень гордился: отец, как взрослому, позволил ему произнести слова молитвы, когда преломляли хлеб, испеченный матерью и сестрой в честь субботы.

После праздничного ужина, когда и суп, и жареные цыплята с овощами были съедены, отец взял Мойше за руку и повел во двор. Подняв голову к иссиня-черному, усыпанному крупными звездами небу, он молча помолился, а потом сказал:

— Трудно быть евреем, сынок.

Мойше молчал, не зная, что ответить на это.

— Бог запрещает евреям делать изображения людей и животных даже из ржавых железок. Это — грех. Вот я и прошу у него прощения за это.

— А мне так нравится то, что ты делаешь, папа.

— Это плохо, Мойше, это греховно. Это нарушает одну из Божьих заповедей: «Не сотвори себе кумира». Я грешник, Мойше, — он взглянул на сына и с печальной улыбкой сказал: — Знаю, сейчас ты не понимаешь, о чем я. А вырастешь — сам увидишь, какая это мука — быть евреем.

* * *

Первым его увидел Ганс, вместе с Мойше сгребавший в стога сено. С пригорка спустился молодой человек с рюкзаком за плечами.

— Эй, вы кто? — крикнул Ганс.

— Я ищу господина Ноймана.

Ганс глядел на него недоверчиво.

— Я был его учеником, — добавил молодой человек и улыбнулся, сверкнув белыми ровными зубами. Он был невысокого роста, коренастый, кареглазый и темноволосый, с едва пробивающейся бородкой.

— Герр Нойман очень занят, — неприветливо буркнул Ганс.

Мойше удивился: отчего это их дружелюбный и веселый работник так ведет себя?

— Ганс, а Ганс… У нас же никого нет… Папа, наверно, обрадуется ему…

Ганс что-то невнятно пробурчал, и тогда Мойше сам вызвался проводить гостя. Они зашагали к ферме, а Ганс молча следовал за ними чуть поодаль.

Отец осматривал ногу лошади, несколько дней назад напоровшейся копытом на гвоздь. Завидев их, он осторожно опустил ногу животного, выпрямился, вглядываясь в лицо незнакомца.

— Вы меня не узнаете? Давид Майер, ваш самый скверный ученик.

Лицо отца озарилось широкой улыбкой. Он стиснул юношу в объятиях.

— Давид, Давид, да у тебя уже борода! Когда мы в последний раз виделись, ты еще и не брился!

— Я и сейчас не бреюсь.

— Господи, сколько же лет прошло? Пять или шесть?

— Да нет, пожалуй, семь или восемь.

— Верно! Мы перебрались сюда, когда Мойше было три года, а ему уже скоро пойдет двенадцатый. Как же ты меня разыскал?

— Доктор Гольдман сказал, где вас найти, и передал со мной весточку.

— Как он поживает?

— Они уехали из Германии.

— Значит, плохи дела?

Давид перестал улыбаться, коротко глянул через плечо на Ганса.

— Мне бы надо с вами поговорить с глазу на глаз…

— Не беспокойся, Ганс — свой. Но пойдем в дом. Умоешься и передохнешь с дороги.

Мойше заметил, что Ганс довел их до самых дверей, продолжая подозрительно поглядывать на гостя.

Все расселись вокруг стола на кухне и стали слушать Давида.

— В городах евреев уже не осталось, а теперь Эйхман сколотил особые группы «охотников», которые рыщут по деревням, хуторам, мызам в поисках тех, кто сумел скрыться.

Наступила тишина. Давид съел несколько ложек супа, поставленного перед ним, время от времени бросая восхищенные взгляды на Рахиль. Та каждый раз заливалась румянцем.

— Пока пробирался к вам, видел, как гестапо набивает грузовики людьми — мужчинами, женщинами, детьми.

— Зачем? — спросила мать. Мойше удивился тому, как дрожит ее голос.

— Не знаю, фрау Нойман, — Давид снова взглянул на Рахиль. — Говорят, их везут в лагеря.

— В лагеря? Какие лагеря? — спросил Мойше, мигом представив себе палатки и костер.

Все посмотрели на него, и он смутился оттого, что перебил разговор взрослых.

— Не знаю, Мойше, — чуть усмехнувшись, ответил Давид.

— А как вы считаете… здесь… мы в безопасности? — все тем же нетвердым голосом спросила Лия.