что их уже ничто не удивляет — кроме

счастливого брака.

О. Уайльд

ПРОЛОГ

Православное Рождество я никогда не справляла. Новый год — это праздник, а Рождество — наше, странное, на две недели позже католического — для меня непонятный день. Но праздников много не бывает. Меня отпустили проветриться — дома все налажено, все на местах, и надо время от времени отдыхать друг от друга — чтобы возвратиться потом с новыми силами и впечатлениями.

Машину водить я так и не научилась — но зачем мучиться, следить за дорогой, судорожно нажимать на тормоза, если есть другие способы решить эту проблему? Машина была найдена в Петербурге, с шофером — когда все кончится, мне надо будет просто позвонить, за мной вернутся. А до того — поездка в СВ и полдня прогулки по городу: по Невскому, по Фонтанке, по занесенному снегом Летнему саду, мимо Медного всадника… В Петропавловку, которую я так люблю, я в этот раз не пошла, холодно было слишком, полюбовалась на нее издали.

Я еду неизвестно куда — и, в сущности, неизвестно к кому. Я — заезжая московская гостья, меня вызвонила Ева, встретившаяся мне случайно в Москве полтора года назад. Я, конечно, помню всех, но довольно смутно. Слишком все это было давно и недолго. Но поездка в Питер и посещение виллы меня привлекли — почему нет? Тем более что это будет девичник, и есть шанс посмотреть, в кого превратились те далекие девочки, с которыми я когда-то познакомилась в Петербурге.

К тому же предполагался неизбежный «сеанс черной и белой магии с последующим ее разоблачением» — то есть женские истории. Хороший материал, богатый материал, может потом пригодиться…

Темнеет рано, и подъезжаем мы уже в полной тьме. На крыльце в легком платье, несмотря на мороз, меня встречает Ева.

Я прохожу в гостиную, ставлю сумки с подарками, снимаю шубу. Со второго этажа доносятся голоса, смех. Слышен шум мотора, Ева, извиняясь, бросается на улицу. И возвращается — с кем, неужели с… с Милой?

— Машка?

— Мила!

Ева хлопает в ладоши, кто-то сверху что-то кричит и бежит к нам. А я-то думала, и что всех забыла и что меня уж точно никто не помнит! Не тут-то было! Мы обнимаемся, целуемся, веселье, неразбериха, и уже все чудесно.

Уже почти все приехали — ждем двух человек. Я узнала по именам, как ни странно, всех — и Надю, и Мэри, и Танюшу Никитину, и Свету Чернову!

На кухне в духовке сидит рождественский гусь, по углам стоят гномы — все традиции, отечественные и европейские, перемешались в эклектическом восторге. Елка почти до потолка — у нас дома тоже сейчас стоит такая. Новые времена, большие дома, роскошные серебристые ели — совсем как в тех книгах, которые мы читали в детстве, где клеили цепи из бумаги, сами золотили орехи, развешивали конфеты и пряники, водили вокруг елки хороводы и устраивали балы в больших залах.

Десять лет прошло, и мы сидит за столом все вместе. Юность ушла, но молодость еще не кончилась, мы в полном расцвете и, что называется, нашли себя — затем и собрались, хвастаться успехами и объяснять, как тернист был путь. Каждая расскажет, как ей в жизни досталось, как она всего добилась, семья, дети — что может быть слаще рассказа о самой себе? И мне тоже придется говорить — а пока я готовлюсь и слушаю чужие рассказы.

Истории идут под запись — теперь у всех есть видеокамеры, можно снимать, чтобы пересматривать потом, в старости, когда все это уже забудется и подробности сотрутся. Ободранные стены той комнаты в старом ДК, где мы исправно собирались на наши астрологические занятия, вряд ли могли представить себе таких роскошных дам! Видела бы сейчас нас Эльга Карловна, какие теперь мы стали!

Я оттягиваю свою очередь как могу — но вот доходит и до меня, не отвертеться. Откровенность за откровенность, и отчего-то немного страшно. В принципе, сейчас это уже превратилось в мою профессию — но рассказывать придется, не скрываясь под маской, оттого и страшно.

Но начинать придется, с чего начинать? Наверное, с имени. С имени все начиналось…

РЕДКОЕ ИМЯ

Марианной меня хотел назвать отец. Он был старше мамы, «шестидесятник» — «Звездный билет», «Июльский дождь», «Мне двадцать лет» и так далее и тому подобное. Он был влюблен в Марианну Вертинскую, старшую дочь Вертинского — она тоже была актрисой, хотя ее и затмила младшая, Анастасия, со своими «Алыми парусами» и морскими дьяволами. Тогда в Марианну влюблялись многие.

Говорят, что мужчина тяжелее переживает измену физическую, а женщина — измену духовную: вроде и не было ничего, а все-таки. Маме история про юношескую любовь к Марианне Вертинской не нравилась. Она не то чтобы скрывалась, нет — но не афишировалась. Не знаю уж, как отцу удалось уговорить маму согласиться на это пресловутое имя — может быть, у нее не было сил сопротивляться после родов, а может быть, она благоразумно решила, что нельзя ссориться с молодым мужем, когда ребенок на руках… Предположение, что ей было все равно, я отметаю — не следует так глубоко вдаваться в бездны, можно додуматься до такого, о чем и знать не захочешь. В общем, она согласилась. Официальная версия гласила, что я была названа в честь Марианны — символа Франции. Тем более что отец был переводчик с французского, закончил Иняз, язык знал блестяще, несколько раз бывал даже за границей — любить Францию ему было положено.

Имя свое я не то чтобы не любила — мне было все равно, но досадно. Дома меня звали Машей — мама настояла, отец не возражал — тут уже проявилось его благоразумие, понимание того, что не следует ссориться с женой по пустякам. Марианной называли меня учителя, да и то не все — классная, например, математичка Марина Афанасьевна Машу освоила довольно быстро. Для друзей я была Маша и Машка — и только иногда — язвительно — Марианночка.

Я была тихо сердита на отца за дурацкий символ лет до двенадцати — пока меня не отпустили с ним на дачу, где должна была состояться дружеская встреча друзей. Что это оказалась обычная попойка, я поняла уже потом, но отец вообще-то не пил, ну так чтобы всерьез, пару рюмок по праздникам — он вообще был положительный и образцово-показательный муж, разве что не чинил все в доме и не возился с машиной, а вечно сидел со словарями и делал свои переводы. Но деньги зарабатывал, все в дом, и на сторону не гулял — это я тоже осознала уже потом.

Зачем еще меня отпустили тогда с ним на дачу, я поняла почти сразу — из разговоров, которые мужчины вели при мне, почти не стесняясь. Им, слегка уже пьяным и счастливым своей свободой от жен и собственных детей казалось, что я не слышу ничего и не понимаю. Отпустили как раз затем, чтобы они этой свободой всерьез не воспользовались — чтобы не было соблазна привезти с собой женщин. Может быть, у мамы были основания что-то подозревать — а может, это была перестраховка — я так никогда и не узнала, была ли у отца другая женщина. Наверное, была. Как же мужчине без женщин? Но это я сейчас такая умная — тогда я вряд ли спокойно смогла бы переварить подобную информацию. Тогда я была озабочена другим вопросом, связанным с собственным именем.

У них уже была баня, и пиво, и шашлык, уже наступил вечер и они давно перешли на водку — мне пора было спать, но никто не гнал, вообще не замечал, и я оставалась, благо дачные сумерки так легко заползают в комнаты, обступают абажур в столовой, погружают во тьму углы и дают возможность незамеченной просачиваться на улицу и обратно. Они пили под лампой, и когда я в очередной раз прошла с террасы в кабинет, где мне разрешили читать и рисовать по случаю всеобщего безобразия, отец поймал меня за руку и предъявил гостям как маленькую: вот, это моя Марианна. Предъявлять не было необходимости — все и так знали. Это были старые друзья, не слишком старые, не со студенческих времен — но отфильтрованные годами работ и приработков. Сборная команда, тертые мужики, вечно подобранные, интеллигенты среднего звена, позволявшие себе иногда снять галстук и слегка расслабиться. Я потом часто думала про их случайные служебные романы. Я ничего не знала о них — но ведь были же наверняка, не могло не быть. Спасительные поездки на конференции, тесные номера, гостиничные покрывала и не слишком чистый ковер с чужим рисунком, на который тупо смотришь потом. Мало, на самом деле, интересного было в этих романах — мне этого никогда не хотелось и, насколько я помню своих институтских подруг, им не хотелось тоже. Бедность и убожество, до поры удачно прикрытые костюмом и галстуком.

Мы хотели иначе — роскошный номер с видом на море, с прогулкой по набережной, и не по крымской, разумеется. Крым отдавал детством, санаторием, перезревшими фруктами и хозяйками с «фрикативным гэ», сдававшими койку, или уж собственная семейная квартирка, пусть пока маленькая, пусть даже съемная — но мир и покой, совместные походы в кино, иногда в ресторан, а все чаще и чаще в семейные гости, и пусть даже ужин у телевизора, с взятой напрокат кассетой — никаких служебных романов.

«Вот, это моя Марианна». «А почему Марианна?» — спросил кто-то. И тогда отец рассказал историю про старшую дочь Вертинского, которую он видел, разумеется, только в кино. История была сентиментальна и смешна, как и полагается таким историям — но они не смеялись. Я стояла и слушала в темноте у притолоки — они давно обо мне забыли. Отец говорил со страстью, восторженно и нежно — я никогда не слышала, чтобы он о чем-нибудь так говорил, ни до, ни после. Он вообще был человек сдержанный.

Я потребовала, чтобы мне разрешили перенести видик к себе в комнату, нашла замысловатый прокат, где можно было заказывать старые фильмы — и вдоволь налюбовалась на Марианну Вертинскую. В принципе она мне понравилась. Лицо чуть широковато да и вообще — простовато несколько, и чуть кукольно — но сойдет. Влюбиться я не влюбилась, подражать ей не стала — но эта версия устраивала меня все-таки больше, чем версия с символом Франции.