Его глаза отливали холодной, какой-то неподвижной голубизной.


4

Моя мама любила танцевать, но отец отнял ее силы, отнял танцы. Когда я была маленькая, она рассказывала, как ходила танцевать со своим приятелем Аланом. У них это получалось так хорошо, что все вокруг останавливались и просто смотрели на них. Алан кружил маму, подбрасывал в воздух, подхватывал… Вместе они побеждали на конкурсах, выигрывали призы. Каждое воскресенье они отправлялись на танцы в какое-то местечко, которое мама называла «Прыгалкой». Папа тоже приходил туда, но не танцевал. Он был застенчив, серьезен и неуклюж. Просто отирался где-нибудь у стенки и смотрел на маму. Он был влюблен в нее, а она и не знала, что он есть на свете, — так говорила она сама. Я и сейчас слышала мамин голос:

— Он был моим тайным поклонником. Он смотрел на нас с Аланом и мечтал, будто я с ним.

Не то чтобы у отца не было подружек — в «Прыгалке» ему всегда находилась пара. Но на танцплощадке он непременно забивался в угол, а его приятельница отплясывала с каким-нибудь другим парнем. Отцу не было дела до девушек, его интересовала только мама, но он не осмеливался заговорить с ней: она была слишком красива и не его круга.

Дальше мама рассказывала, как отец «спас» ее от Алана, оказавшегося изрядной свиньей. История была довольно туманная. Однажды мама застукала Алана на задворках «Прыгалки» с другой девицей, а отец галантно вмешался и таким образом завоевал ее. Мое воображение дополняло картину: мама горько плачет, а папа хватает Алана и впечатывает ему в морду; затем отряхивается, поправляет галстук и, взяв маму под руку, провожает ее домой, переступив через подлеца Алана, валяющегося в отключке на обочине.

Когда я стала постарше, мама рассказывала эту историю несколько по-другому. Отец уже не был тайным поклонником, спасшим ее от двуличного Алана. Теперь он стал скучным тощим занудой, который давным-давно запал на нее и воспользовался ее минутной слабостью. Мама наконец выложила подробности, которые опускала прежде: когда она прихватила Алана с той девицей, то набросилась на него с оскорблениями, а девицу ударила по лицу. Потом вернулась в клуб и напилась. Глушила стакан за стаканом, тут к ней и подсел отец. Он слушал мамины горестные излияния и поддакивал, а она все косела и косела. К тому времени, как танцы закончились, мама набралась так, что уже не держалась на ногах, и отцу пришлось вести ее домой. По пути она его заблевала и чувствовала себя из-за этого такой виноватой, что на следующий день, когда он позвонил и предложил встретиться, ей было неловко сказать «нет».

Я знаю, что мама была очень подвижной. Характер у нее был из тех, которые называют «сложными»: невротичная, порывистая женщина со склонностью к депрессии. Танцы — обратная сторона той же монеты; так уж мама была устроена. Кончились танцы — и депрессия взяла свое. Самоубийство давно уже дремало в глубинах ее существа; заложенное в генах, запрятанное в психологии, оно только ждало своего часа… И отец с его холодностью, со страхом попасть в неловкое положение, со своими идеями о том, как должна держать себя супруга директора, попросту вытравил из нее танцы, хотя именно танцы его к маме и привлекли. Он выпустил на волю ее склонность к самоубийству.

Я раздумывала об этом, пока ехала через Брикстон в Херн-Хилл. Видит бог, мне и так было над чем поломать голову, но эта история из прошлого моих родителей тоже невесть каким образом пришлась ко двору — и навалилась на меня.

У некоторых есть способность оставаться как бы в неприкосновенности, что бы ни происходило в их жизни. Люди, события, проблемы отлетают от них, как теннисные мячики от стенки. А стенка остается целой и невредимой. Я не хочу сказать, будто считаю таких людей бесчувственными. Нет, я просто думаю, что у них есть защитная оболочка, они приспособлены к выживанию. С мамой все иначе. Это как если бы теннисный мяч упал на цветок, сломал стебель и смял лепестки.


Порт-Кросс-роуд. Я заглянула в щель для почты. Записка, оставленная мной Джоэлу, так и валялась на коврике у двери. В мою тупую больную голову пришла идея. В магазине на углу я купила клейкую ленту и парацетамол, на улице вскрыла упаковку парацетамола и приняла пару таблеток, с трудом проглотив их без воды, а оставшееся лекарство сунула в карман куртки. Потом вернулась к двери Джоэла, отмотала несколько дюймов клейкой ленты и отгрызла ее зубами от рулона. Опустившись на корточки, я залепила лентой щель между дверью и полом. Если кто-нибудь войдет, липучка оторвется. После этого я снова села в кеб. Хорошо, когда что-то предпримешь — пусть даже что-то бестолковое.

Я ехала по Тауэрскому мосту в сторону Брик-лейн и обдумывала, что скажу Стефу. Я хотела выложить ему все, что знаю, предупредить… О чем? Что мне, собственно говоря, известно? Что «тот человек» — полицейский под прикрытием и не надо хранить его деньги? А как я все это объясню?

Я рискую жизнью, рассказывая тебе это.

А вдруг так и есть?

Нет, ничего-то я Стефу рассказать не могу. Чувство долга перед Крэйгом не позволяет — как бы мне это ни было поперек горла. А как заявиться к Стефу, зная то, что знаю, и ничего не сказать?

Я вытащила из бардачка голубой мобильник и позвонила Винни. Никто не отвечал. Где ее носит, когда она действительно нужна?

Чтоб ты треснул, Крэйг Саммер, чертов хрен.


5.05 вечера, а я за рулем с самого полудня. Но работа дала мне возможность сосредоточиться на чем-то безобидном, на доставке людей из пункта А в пункт Б. Хотя в целом день получился не приведи господь. Я вообще ненавижу ездить днем — и с движением проблемы, и пассажиры вечно взвинченные, — но сегодня все просто шло вверх тормашками. Для начала какая-то богачка тормознула меня у Найтсбриджа — попросила подвезти ее к бутику на Риджент-стрит и подождать, пока она прибарахлится. Обещала быть через три минуты, но спустя четверть часа я так и сидела с тикающим счетчиком. Еще через пять минут я заподозрила, что меня кинули, и уже собиралась вылезти и отправиться на поиски, когда она появилась снова — сияющая, нагруженная четырьмя сумками покупок. Потом в Паддингтоне ко мне села пожилая леди и тотчас подняла крик: в машине-де нога на полу валяется! Нога… Искусственная, разумеется, но эта несчастная старая дуреха приняла ее за настоящую. Что за безумный мир… Как можно вылезти из такси и не заметить, что обронил там ногу? Да и я бы засекла, если бы кто-то сел в мой кеб на двух ногах, а потом ускакал на одной… Самая загадочная из забытых у меня вещей. Интуиция подсказывала, что ногу обронила фифа из бутика — она же явно психованная, — но, с другой стороны, сегодня в машине побывало еще пять человек, так что оставить этот сувенир мог любой из них… А таксисты еще говорят, будто ночь — время неспокойное!

Сейчас я везла чернокожего парня в чересчур облегающих джинсах и смехотворных зеркальных очках; ехали мы из ночного клуба в Путни в какой-то бар. Всю дорогу он без умолку трещал по своему мобильнику и жевал резинку. Жевал громко, широко разевая пасть и чавкая. Судя по командирскому тону и по разговорам, работал парень управляющим — то ли в клубе, то ли в баре, то ли и в том и в другом. Один бог ведает почему он упорно называл меня Триной.

— Эй, Трина, а побыстрее можно? У меня стрелка через пятнадцать минут.

— Трина, за десять минуток доскачем? Ни хера ж себе движение.

— Трина, детка, газку можешь поддать?

Зазвонил розовый мобильник. Эми.

— Кэти, это я.

— Привет, золотко. — Я понизила голос до шепота: — Ночью ты была великолепна. Я бы с радостью осталась подольше, но ты сама знаешь…

— Уж я-то знаю. — Она явно кипела. — Ты где, Кэти?

— Почти в Путни. А что?

— Я хочу, чтобы ты приехала.

— Конечно. — Мысль о еще одной подобной ночи воодушевляла. — Поработаю часиков до десяти. Пойдет? Могу что-нибудь вкусное захватить.

— Нет. Я хочу, чтобы ты приехала прямо сейчас. Как можно быстрее. — Голос ее дрожал. Она что, плачет?

— Эми, что случилось?

— Ничего. Просто приезжай. — И повесила трубку.

— Трина, ты меня слышишь? — Пассажир раздраженно стучал по стеклу. На меня вылупились два маленьких зеркала. — Я просил свернуть направо, а ты проскочила.

— Ой, извините, — без малейшего раскаяния произнесла я. — Сейчас развернусь.

— Да ладно. Тормозни прямо здесь.

Я так и сделала. Он расплатился, хрен тебе чаевые.

— Эй, почему вы называете меня Триной? — спросила я, когда парень выбрался из машины.

Двойные зеркальца повернулись и воззрились на меня.

— Это вы о чем, леди?


Эми развела костер в саду за домом; языки пламени взвивались высоко вверх. Она притащила целые кипы картона, развалившиеся плетеные корзины и, кажется, старые стулья, распиленные на части, и отправляла все это в огонь. На ней была красная шелковая пижама — не самое подходящее облачение для возни с костром — и резиновые сапожки. Некоторое время я наблюдала за ней, стараясь держаться подальше от клубов дыма, а потом поинтересовалась:

— К ночи Гая Фокса[13] готовишься?

Моросило, под каплями дождя пламя шипело, и дыма становилось все больше. Эми то и дело оглядывалась на меня. Если бы только ее лицо было лучше видно в темноте.

— Ну как, свозила матушку к врачу? — Голос был высокий, тонкий.

— Да, все в порядке. Пришлось прождать целый час, пока ее посмотрел специалист, — ну ты же знаешь эти больницы.

Эми отвернулась к костру, и я заметила, что плечи ее дрожат. Хотелось подойти, поцеловать ее, но я не решилась. Прошлой ночью вкус ее губ был так сладок — смесь попкорна, песен менестрелей и галантных фраз.

— Эми, что с тобой?

— А ты не понимаешь?

Я могла только предположить, что это как-то связано с Уиллой. Думаю, я правильно повела себя с этой ведьмой… А вдруг она настолько обозлилась, что я ее отшила, и настолько потеряла голову от Эми, что наговорила ей про меня черт знает чего? Способна она на такое?