Я изо всех сил старалась справиться с грозившей захлестнуть меня волной паники, паники, которая только усиливалась с каждым словом и взглядом белесых глаз маленького депутата. Но какая-то часть рассудка шептала мне, что этот тщеславный, пижонский, опасный человечек, на рукавах и воротнике которого нашиты щегольские кружева, в напудренном парике и штиблетах на высоких каблуках по старой придворной моде, допустил грубую ошибку. Он позволил собственным страхам ввести себя в заблуждение.

И по мере того как он продолжал разглагольствовать высоким, гнусавым голосом, я вдруг поняла, что происходит. Робеспьер, Зеленый вурдалак, напуган еще сильнее меня. Он боялся всех и каждого, не только гражданки Роланд и ее жирондистов, не только восставших крестьян и иллюзорной австрийской армии (которая, как мне было известно из писем Акселя, поспешно отступала), но и хрупкости и ненадежности собственной власти.

Его угнетала боязнь страшной, неотвратимой мести, и он не мог от нее избавиться.

Что же, очень хорошо, я воспользуюсь его страхами.

Я встала и, боясь, что больная нога подведет меня, ухватилась за витую железную спинку кровати. Еще никогда я не ощущала себя настолько королевой, какой была когда-то. Какой оставалась и поныне.

– Немедленно отпустите меня и моих детей, доставьте меня в расположение австрийской армии, и тогда я сообщу вам все, что мне известно, и помогу вам сокрушить ваших врагов.

Робеспьер рассмеялся коротким, сухим, сдавленным смешком, который больше походил на кашель, чем на смех. Он подошел ко мне вплотную.

– Вы немедленно расскажете мне все, что знаете, в противном случае я прикажу отправить вашего сына на гильотину.

– Вы не посмеете сделать этого. Против вас восстанет вся Франция.

– Вся Франция, мадам, восстанет и благословит меня.

И снова, собрав все свое мужество, я выпрямилась во весь рост и расправила плечи. Я вдруг поняла, что, несмотря на то, что на мне поношенные туфли на тонкой подошве, а Робеспьер носит штиблеты на высоких каблуках, он намного ниже меня ростом.

– Освободите нас, или я отдам приказ разрушить Париж.

Я заметила, что он смертельно побледнел, и ощутила, как меня охватывает бурное ликование. Аксель бы гордился мной, подумала я.

В эту минуту в комнату вошла знакомая фигура в темном плаще и остроконечной шляпе, с графином масла для ламп, кресалом, трутом и ножом для подрезки фитилей. Человек что-то напевал себе под нос, поглощенный еженощной задачей возжигания ламп.

– Оставьте нас! – закричал Робеспьер.

Возникла короткая пауза, а потом фонарщик прошел в центр комнаты, к столу, у которого лицом друг к другу стояли мы с Робеспьером.

– Прошу прощения, месье, становится темно, и я должен зажечь лампы. Это не займет много времени.

Он сделал шаг вперед и оказался прямо между нами, на расстоянии всего лишь вытянутой руки от закипающего Робеспьера. Я обратила внимание, что мускул на щеке у последнего задергался чаще.

– Немедленно остановитесь! Вам что, неизвестно, кто я такой?

Фонарщик повернулся, словно бы для того, чтобы взглянуть Робеспьеру в лицо, но был так неловок, что пролил масло для ламп из бутыли на безукоризненный зеленый сюртук маленького человечка.

Дальнейшие события разворачивались так быстро, что я не успевала уследить за ними. Каким-то образом фонарщик, которым, конечно же, оказался лейтенант де ля Тур, ударил кресалом и высек искру, которая попала на сюртук Робеспьера и подожгла его.

Я отступила в угол комнаты. В это мгновение с пересохших губ Робеспьера сорвался дикий визг.

– Воды! Воды! – завопил Зеленый вурдалак, пытаясь сбить пламя, которое, я должна признать, никак нельзя было назвать всепоглощающим.

Вспыхнула лишь одна пола его сюртука, зато дыма, паники и растерянности было хоть отбавляй.

Из соседней комнаты вбежали трое стражей, держа в руках ведра с водой, которой они и принялись поливать брызгающего слюной и бессвязно ругающегося, покрытого сажей и копотью Робеспьера. Пока они тушили огонь, фонарщик исчез. Я не заметила, как он ушел.

Заверив меня весьма сердитым и зловещим тоном, что я еще услышу о нем и о Комитете бдительности, Робеспьер отправился на поиски тюремного доктора. Он был перепачкан с головы до ног и дул на обожженные пальцы. Зеленый вурдалак, кажется, серьезно не пострадал, хотя парик его был слегка опален, а дорогостоящие кружева на воротнике и на обшлагах обуглились и почернели.

Сегодня вечером, впервые за долгое время, я поужинала с аппетитом.


5 июля 1793 года.

Они пришли за ним ранним утром. Четверо крупных, коренастых и грубых мужчин из Комитета бдительности ворвались в комнату, в которой спали все мы – Луи-Шарль, Муслин и я. Они потребовали, чтобы я отдала им сына.

Разумеется, я отказалась, вскочила с кровати и бросилась между Луи-Шарлем и его похитителями. Я отталкивала их и кричала во весь голос, когда они попытались выхватить моего дорогого мальчика.

Я потеряла всякий стыд и гордость. Все, о чем я думала в тот момент, – это не дать преступникам увести с собой Луи-Шарля. Я пыталась расцарапать им лица своими хрупкими, ломающимися ногтями, и даже прокусила одному из них руку до крови. Я угрожала им единственным оружием, которое у меня было, длинной расческой слоновой кости. В конце концов, я расплакалась, умоляя не забирать у меня сына.

Все было напрасно, конечно. Устав бороться со мной, они заявили открытым текстом, что если я немедленно не отдам им Луи-Шарля, они просто убьют обоих детей на месте.

Я вынуждена была отпустить его. И с тех пор я плачу. Боюсь, что больше я никогда не увижу своего сына.


11 июля 1793 года.

Если подождать достаточно долго, то я могу увидеть его. Каждый день он идет под конвоем мимо маленького окна в караульном помещении, направляясь во внутренний дворик на прогулку. Иногда они выводят его в час или два пополудни, иногда это случается не раньше четырех или пяти часов. Я сижу у окна и жду.

Он вприпрыжку пробегает мимо, напевая песенку, и на голове у него красный фригийский колпак. Мой любимый шалун-непоседа, мой дорогой маленький король. Когда-нибудь, если на то будет воля Господа, на его чело наденут корону правителя Франции. Как бы мне хотелось увидеть это своими глазами!


3 августа 1793 года.

Мне дали полчаса на то, чтобы попрощаться с любимой дочерью и собрать свои вещи. Когда я поинтересовалась, значит ли это, что меня переводят обратно в Темпль, старший чиновник лишь отрицательно покачал головой. Я поняла, что это означает. Моя судьба предрешена.

Поначалу я ощутила во всем теле неземную легкость и головокружение, но вскоре это прошло. Меня посетила неожиданная мысль, что, наверное, скоро я увижу Людовика.

Я присела рядом с Муслин, совсем как когда-то сидела со мной матушка перед моим отъездом из Вены, и заговорила с ней. Мы обе понимали, что если только не случится чудо, которое спасет нас, то это наша последняя беседа. Мы говорили о том, что было для нас самым важным, что мы любим друг друга. Она сказала – да благословит Господь мою девочку! – что с радостью отдала бы за меня свою жизнь.

– Позаботься о брате, – попросила ее я. – Наступит день, когда вас освободят. Замени ему мать.

Вместе мы помолились о том, чтобы Господь даровал нам силы, освободив нас из рук наших врагов. Потом в комнату вошел капитан гвардии, и под усиленным конвоем меня препроводили в тюрьму Консьержери. Там меня раздели, осмотрели на предмет инфекционных заболеваний и забрали почти все те жалкие пожитки, что у меня еще оставались.

Отныне я официально именуюсь «гражданка Мария-Антуанетта Капет, вдова, узница номер 280». Я ожидаю суда, на котором мне будет вынесен смертный приговор.

XVIII

11 августа 1793 года.

Светает. Первые солнечные лучи проникают в крошечную комнатку через зарешеченное маленькое окошко, и, поскольку свечей у меня нет, я пишу эти строки при слабом утреннем свете.

Стражники, которые спят в этой же комнате, громко храпят во сне, не подозревая о том, чем я занимаюсь. Это единственное время дня, когда я могу рассчитывать хотя бы на некое подобие уединения, – сейчас да еще поздно ночью, когда они мертвецки напиваются и засыпают.

Я долго болела, но теперь мне стало лучше. Шок, который я испытала, оказавшись здесь, и осознание того, что вскоре я предстану перед судом, подорвали мое здоровье. В течение нескольких дней жизнь моя висела на волоске, и я осталась жива исключительно благодаря стараниям тюремного врача и служанки, которую мне выделили, славной, послушной девушки по имени Розали. Я ничего не помню об этих нескольких днях. У меня остались смутные воспоминания о том, как надо мной склонялся доктор, о запахе настойки липового цвета, которой он поил меня, и о том, что Розали кормила меня с ложечки.

Правда заключается в том – и я не вижу ничего дурного в том, чтобы признать ее, – что я превратилась в старуху. А состарившись, я ослабела. Иногда мне страшно умирать, а иногда я чувствую, что уже ничего не боюсь. Тело у меня стало дряблым, я хромаю и похожа на старое дерево осенью, которое растеряло листья и медленно угасает. Но когда-то ведь я была очень красивой, и этого я никогда не забуду.

Я плохо сплю по ночам, и иногда мысли мои путаются, затуманивая рассудок. Образы и воспоминания прошлого переплетаются с настоящим, и тогда я прихожу в замешательство и теряюсь. Комнатка моя очень маленькая, темная и голая. В ней пахнет плесенью, а когда снаружи идет дождь, по стенам сочится влага.


14 августа 1793 года.

После стольких месяцев, когда у меня не было менструаций, теперь кровь из меня течет безостановочно. Розали уносит испачканное белье и приносит мне чистое, но я все равно меняю его очень часто, и лишь тонкая дырявая ширма в такие моменты отделяет меня от стражников. Мне часто бывает стыдно, и я теряюсь. Грязный черноволосый вор по имени Барассен, губы которого растянуты в вечной ухмылке, в любое время дня и ночи приходит ко мне, чтобы вынести ночной горшок. Он придумал, как зарабатывать на мне деньги: в обмен на несколько монет он приводит в камеру желающих поглазеть на меня.