Когда пришла Амели, чтобы отвести меня обратно в мои апартаменты, я поцеловала Людовика в щеку и прошептала:

– У меня есть хорошие новости.

Не могу дождаться, когда же смогу поделиться ими с королем!


14 февраля 1792 года.

К нам снова вернулся Аксель. Несмотря на все мои опасения и просьбы, о которых я писала ему, умоляя не подвергать опасности свою жизнь и свободу, он все-таки возвратился во Францию. В те несколько драгоценных минут, которые мы провели наедине, он жадно поцеловал меня и признался, что не мог оставаться вдали от меня. Он все время беспокоился обо мне, посвящая все свое время и усилия борьбе за освобождение меня и моей семьи из западни, в которую мы угодили.

Хотя он по-прежнему красив, как вырубленная руками выдающегося скульптора мраморная статуя, в его облике появилось тщательно скрываемое беспокойство и тревога. Он похудел, лицо его заострилось, а в теплых и любящих синих глазах видна усталость. В волосах, зачесанных назад по pecпубликанской моде и стянутых на затылке черной лентой, поблескивают серебряные нити.

Аксель вернулся в Париж в качестве представителя королевы Португалии (это лишь для отвода глаз, конечно). Теперь он носит широкий черный плащ и непривычной формы черную шляпу, которые являются неотъемлемыми признаками высокородных португальцев. Ему прислуживают темноволосые португальцы, и волкодав Малачи сопровождает его повсюду, куда бы он ни пошел. Аксель говорит, что Малачи – самый лучший телохранитель, о каком только можно мечтать. Большую часть времени пес выглядит очень мирным и дружелюбным, но способен в считанные секунды перегрызть горло любому, кто рискнет напасть на его хозяина. Я не могла не заметить, что как только в комнату входит Амели, когда там находится Аксель, Малачи приподнимает верхнюю губу, скаля жуткие клыки, и глухо рычит.

Аксель провел с нами почти весь вчерашний день, негромко рассказывая о том, что мы хотели услышать более всего: предпринимаются отчаянные попытки вырвать нас из лап Национальной Ассамблеи, которая с прошлой осени единолично правит Францией.

Я не осмеливаюсь записать в свой дневник все, что мы услышали, скажу лишь, что король Густав оказался более верным нашим сторонником, нежели мы предполагали. Он сделал намного больше Станни и Шарло, собравших под свои знамена некоторое – очень маленькое, следует признать, – количество солдат. Густав решился на безумное предприятие – прошлой осенью он отправил почти весь шведский флот в Нормандию (а я об этом ничего не знала) с намерением высадить две тысячи солдат на берег и ускоренным маршем двигаться к Парижу. Он рассчитывал, что по пути в его отряд вольются лояльные сторонники короля из западных провинций Франции. Если бы ему удалось задуманное, я нисколько не сомневаюсь в том, что шведские войска и сохранившие верность Людовику французы захватили бы Париж. Революция захлебнулась бы, а всех этих злобных и безнравственных депутатов заточили бы в кандалы и судили как государственных преступников, каковыми они и являются.

Это был бы поистине великий день!

Густав организует второе вторжение, но в настоящее время он готов выкрасть нас и тайком увезти из Тюильри, если только мы согласимся отправиться в путь поодиночке. Но Людовик продолжает упорствовать, не давая согласия на любой план побега. Он дал слово генералу Лафайету, что не станет пытаться бежать из Тюильри, и намерен сдержать его. Аксель сказал мне, что считает поведение Людовика упрямым и глупым (а когда это Людовик был умным и покладистым?), тем не менее, он уважает его за прямоту и честность.


17 февраля 1792 года.

Наступила оттепель, и деревья под моим окном зацвели. Я тоже чувствую, как в моей душе после долгой зимы бесплодных мечтаний, когда я только и делала, что писала письма и не спала ночами, просыпаются робкие ростки надежды. С молчаливого одобрения нашего славного доктора Конкарно, который сумел убедить главу Законодательной Ассамблеи в том, что я очень больна и мне нужны тепло и покой, мне посчастливилось провести несколько дней в обществе Акселя в Сен-Клу.


19 февраля 1792 года.

Здесь, в Сен-Клу, в объятиях Акселя, я чувствую себя так, будто все беды и несчастья остались где-то далеко-далеко, и не замечаю, как бежит время.

Когда он целует меня, я испытываю такой восторг и волнение, словно это происходит впервые. Я совсем потеряла голову от любви к нему и просто наслаждаюсь выпавшим на мою долю неземным счастьем.

– Мой любимый маленький ангел, – шепчет он, гладя меня по щеке и целуя в губы, шею, плечи. – Нам столько пришлось пережить вместе.

– Ради меня вы рискнули и поставили на карту все – карьеру, семейное счастье, самое жизнь.

– Если бы мог, я бы сделал больше, – нежно ответил он, ласково смахивая с моих ресниц слезы, вызванные этими словами. – Разве вы не понимаете, что давно стали для меня дороже жизни?

Неужели когда-либо на земле жила женщина, которую любили сильнее и которая была счастливее меня?

Мы занимаемся любовью, мы спим, едим, разговариваем, прогуливаемся, взявшись за руки, по парку, благо погода стоит необыкновенно теплая. Такое впечатление, что, окруженные морем ненависти и опасностей, мы с Акселем оказались на островке, где правят бал безмятежность и любовь.

Сегодня утром я проходила мимо длинной зеркальной панели и неожиданно для себя самой осмелилась бросить взгляд на свое отражение. В последнее время я редко смотрюсь в зеркало, вид измученного и бледного лица действует на меня угнетающе. И тут, к своему изумлению, я увидела сияющую, счастливую женщину, на впалых щеках которой проступил слабый румянец. Глаза у меня живые и яркие, и в них даже стал заметен озорной блеск, которым они искрились когда-то давным-давно.

Ах, Аксель, ваша любовь способна творить чудеса!


27 февраля 1792 года.

Сегодня после полудня Аксель отбыл в Брюссель. Мы живем надеждой, что в течение следующих нескольких месяцев армия шведского короля Густава или войско, собранное Стан-ни и Шарло, освободят нас. А пока что мы обратились к рыцарям «Золотого кинжала» с просьбой о защите. Лейтенант де ля Тур, который продолжает бывать во дворце в качестве рабочего, неустанно оберегая мой покой, заверяет, что примерно пятьдесят рыцарей из четырех сотен, загримированных под парижан-революционеров, постоянно находятся в непосредственной близости от дворца. Они разработали целую систему сигналов, так что в случае опасности окажутся рядом через несколько минут. Я неизменно держу при себе оловянный подсвечник, с помощью которого получаю и отправляю сообщения.


22 марта 1792 года.

Сегодня я позвала Софи, чтобы она помогла мне одеться, и с ее помощью втиснулась в жесткий корсет, сшитый из двенадцати слоев толстой тафты.

– Но вы же всегда недолюбливали корсеты, – заметила она, застегивая многочисленные крючки у меня на спине. – Кроме того, вы так похудели, что он вообще вам не нужен. – Софи обрела несвойственную ей язвительность и резкость, а манеры ее стали бесцеремонными и даже грубыми.

Дело в том, что Амели и неотесанные народные горничные постоянно ее высмеивают и издеваются над ней. Она, бедняжка, хотя и старается изо всех сил в таком враждебном окружении сохранить присущее настоящей леди достоинство, но я-то знаю, что грубые насмешки глубоко ранят ее и она едва сдерживается, чтобы не вспылить и не сорваться. Вот уже много месяцев я стараюсь уговорить ее эмигрировать, но она упорно отказывается оставить меня одну. Ее верность очень дорога мне, и у меня не хватает слов, чтобы выразить свою признательность.

– Это не просто корсет, – возразила я. – Он сделан по специальному заказу.

Когда она застегнула последние крючки, я подошла к своему платяному шкафу и достала нож, который там прятала. Я попросила Софи закрыть дверь и запереть ее на замок, чтобы не дать возможности Амели ворваться в комнату в самую неподходящую минуту (что она проделывает часто и бесцеремонно, должна признаться), после чего протянула нож Софи.

– А теперь ударь меня, – попросила я, закрывая глаза и храбро становясь перед нею в ожидании удара.

– Что?

– Я сказала, попробуй заколоть меня.

Она выругалась по-немецки, и я не стану повторять ее слова.

– Будучи твоей госпожой, я приказываю тебе изо всех сил ударить меня ножом в грудь.

С жалобным криком, которого я от нее никогда не слышала, Софи попыталась ударить меня острием ножа, но все ее усилия привели лишь к тому, что лезвие сломалось, наткнувшись на крепкую броню защитного корсета.

Я рассмеялась.

– Видишь, дорогая моя Софи, я еще не сошла с ума, хотя ты наверняка подумала именно так. Этот корсет спасет мне жизнь. Его не пробьет даже пуля. И я заказала точно такой же для Людовика.

Я услышала сдавленный звук. Софи рыдала, закрыв лицо руками. Я была поражена до глубины души. Никогда ранее мне не приходилось видеть свою здравомыслящую, практичную, умелую Софи в слезах. И тут до меня дошло, что я проявила поразительное легкомыслие и бездушие, потребовав от нее доказать неуязвимость корсета, нанеся мне удар в грудь. Я знала, что нож не причинит мне вреда, а она-то даже не подозревала об этом!

– Ах, ваше величество, – пролепетала она сквозь слезы, – я так боюсь за вас!

В это мгновение я сообразила, как сильно она нервничает и беспокоится обо мне, равно как и то, как храбро она скрывала от меня свои тревоги, пряча их под маской нетерпения и раздражительности.

– Милая моя Софи, – воскликнула я, обнимая ее, – что бы я без тебя делала! Как я благодарна судьбе за то, что ты рядом со мной. Но тебе не нужно волноваться, в самом-то деле. Уверяю тебя, нас вот-вот спасут. Уже скоро.

Из соседней комнаты донеслось хриплое пение. С недавних пор народные горничные добавили к своему репертуару новую песню, сочиненную жителями Марселя, которые прибывали в Париж для участия в обороне города.