И когда я все это окончательно осознал, почувствовал себя неуклюжим, тупым, оскорбившим ее. Хотелось молить ее о прощении. Я был захвачен в плен собственными иллюзиями, уверовал в собственных призраков. Пока еще не научился противостоять обману собственных ощущений и чувств, которые я бесцеремонно и неразумно приписывал ее странным и чарующим поступкам.

Вновь и вдруг осознал, как слепы мы бываем, оказываясь в разных жизненных обстоятельствах. И особенно когда охвачены любовью. Понимать другого — значит бросать вызов. Надеяться проникнуть в тайные желания и вожделения другого — значит бросаться в бурное море ошибок и двусмысленностей, погрешностей и заблуждений, иногда счастливых и благодатных. Но чаще случается вовсе наоборот.

Очевидно, Хассиба развлекалась, заставляя меня все глубже погружаться в бездну заблуждений, подыгрывая мне, когда торговалась из-за цветов, которые я безуспешно и упрямо пытался ей подарить. Да, я был смешон в этой моей настойчивости и непоколебимости. Я попросил у нее прощения. Мы вместе посмеялись надо мной. Спросил, отчего она не сказала правды с самого начала.

— Истина в том, — усмехнувшись, сказала Хассиба, — что ты хотел не только купить цветы, ты хотел чего-то большего. Букет всего лишь повод заговорить со мной, чтобы я смогла познакомиться с тобой. Я не могла тебя приворожить вот так сразу. К тому же ты мне открыл мою собственную слабость, хрупкую черту. Словно бы сказал: «Я всего лишь неосязаемая фантазия в твоих руках. Делай со мной все, что пожелаешь». И еще, ты поступал, как поступают все мужчины, каждый шаг был предсказуем. Ты не смог меня удивить. У нас в Могадоре уже с самого детства любая девчонка знакома со всеми трюками, что пытаются сотворить мужчины. Они принимают за сущую реальность свои собственные выдумки и даже рьяно сражаются за них и охраняют от нападок. Мой дед, Хуан Амадо, тоже был во власти своих химер. Перед взором каждой новой возлюбленной он со всей серьезностью и непоколебимой уверенностью воздвигал причудливые замки грядущей жизни. Потом разрушал в едином порыве их до основания, а после создавал новую иллюзию, захваченный в плен вожделением к очередной особе. Бабушка Хассиба подробно описала своего супруга, поведала о его силе и, что любопытно, о его слабости и некоторой даже ущербности, когда речь заходила о его навязчивых идеях и одержимости. Эта полная иронией история называлась «Меж губ воды». Она рассказывала, будто от имени моего деда, как он продвигался шаг за шагом по жизни от одной иллюзии к другой. От одной иллюзорной уверенности к следующей… Бабушка говорила, что ее муж был Сомнамбулой, он все делал как истинная Сомнамбула, особенно когда случалось влюбиться. Она бранила его и наслаждалась им с усмешкой, как я браню и наслаждаюсь тобой. Потому что мы тоже Сомнамбулы. Единожды увидев тебя на базаре, я знала об этом, почувствовала, как перехватывает дыхание. Увидела твои глаза, твой масляно-шелковистый взгляд, совсем такой же, как и мой. Почувствовала твою плоть, жар, который охватывал тебя, прожигая насквозь все тело. Жар, который разжигал твой живот и спускался все ниже и ниже. Жар, который сулил мне блаженство. Жар твоей плоти, который становился все более явственным при каждом моем взгляде и моей улыбке. Мы оба — Сомнамбулы, и мы поняли это с первого же мгновения. Словно малое семечко, знающее изначально, какая земля плодородна и подходит ему, владеющее искусством с первого мгновения слышать и распознавать во всем, в окружающем мире голос Сомнамбулы, ее зов. Зов земли.

Хассиба коснулась моей рубашки, провела своей прохладной рукой по моей спине. Почувствовала и мою улыбку, и мой озноб, и, наконец, мой восторг и удовольствие. Сквозь сладостно долгую улыбку добавила:

— А вот теперь я стала привидением, призраком, духом, который вселился в тебя.

И она оказалась права.

Порыв ветра вновь пробежал среди ветвей магнолий. И с новой силой бросил нас опять в объятия друг друга. Там, в Гранатовой башне, и снова мы подчинились его могучему зову.

6. Ритуал цветущей смерти

За четыре месяца до нашего знакомства, словно в забытьи, молча, с отсутствующим взглядом следила Хассиба, как хоронят ее отца. До конца не могла поверить в то, что уже произошло, и одновременно была исполнена горечью потери.

Пепел, как того пожелал сам отец, схоронили посреди его сада. Он вовсе не хотел, чтобы развеяли его над канавой на задворках хаммама. Так было принято в Могадоре. После подобного ритуала покойные смешивались с водой, пеной и морем, а затем возвращались легким морским бризом, чтобы навсегда затеряться в тени вещей.

Тем более он не хотел упокоиться на кладбище, за чертой города, у Малых Восточных ворот, что ведут в Марракеш. Там и без него хватало страждущих, томящихся в ожидании Страшного суда.

Отец пожелал смешаться с землей. Но обязательно там, где черпали соки корни старой магнолии. Он и предположить не мог, что однажды суждено ему будет обрести покой в тени густой кроны могучего дерева, которое много лет назад он собственноручно посадил, следил за ним и ухаживал всю свою жизнь. Пожелал превратиться в нечто, что скользит в чреве ствола, поднимается вместе с его соками, становясь нервной дрожью листвы, ее шорохом и пульсацией. Превратиться в нечто, что сокрыто в каждом цветке, его аромате и легковесной пыльце. В нечто, что подхватывает едва ощутимое дуновение ветра и одаривает живых нежданной радостью.

Женщины, облаченные в черные и белые одеяния, выстроились кругом подле того дерева, что росло у подножия Гранатовой башни. Все опустились на колени и принялись рыть могилу руками под протяжные песнопения и нескончаемые тихие разговоры.

Яма мало-помалу росла. С каждой отброшенной горстью земли женщины вздымали руки к небесам, словно в блаженной молитве, описывая ладонями в воздухе круги. Это была печальная песнь рук, в унисон которой звучала заунывно земная, полная слезливой печали песнь:

Ты ушел, захлестнул тебя сон,

рекою ринулся в жилы.

Сон тишины — тихий сон,

сон долгой ночи в могиле.

Пробудившись от жизни, в вечные сны отошел.

Давай же схороним все, что ты уже позабыл:

твое лицо без улыбок и слез,

твои руки без силы и нежности,

твои ноги без ловкости единого шага,

твои глаза, смотрящие в себя,

твой рот, забывший голод,

холод тебя пеленает,

словно невидимый парус,

горечь, которую ты уже не знаешь, нас никогда

                                                              не оставит.

Проходим мимо — и тебя не видим.

Садимся к твоему столу, на твой диван.

Спим на твоем ложе.

Уходи черной ночью,

говори с нами во сне,

чтобы заставить нас чувствовать: ты не ушел.

Крылья колибри, которые ты отрастил,

говорят тебе, умоляют и стонут:

 ветер будет шептать твое имя

вечно и никогда,

никогда и вечно.

Пока женщины пели, мужчины подняли на плечи погребальные носилки с облаченным во все белое покойным и пронесли его по всему городу. Затем вернулись и вместе с носилками сожгли тело, покрытое особым погребальным татуажем. Его наносят хной. Также сожгли и его одежды, предварительно сняв их. Остатки материи опустили в могилу вместе с прахом.

Языки пламени, пожиравшие тело отца, навсегда врезались в память и светились в глазах Хассибы скорбным отблеском костра, звенели далеким жарким эхом слов, которые уже никогда не будут произнесены, горели жаром губ, и рук, и взоров ее отца, который уже никогда более не сможет вновь расточать нежную привязанность к ней.

* * *

И тогда в сад проник легкий порыв ветра, вихрем зашелестел в ветвях, встряхнул, взбудоражил листву. Хассибу переполнило явственное ощущение, что отец и теперь все еще здесь, что душа его оборотилась дуновением ветра, донося до нее и привет, и прощание. Ветер вдруг всколыхнул и закружил струйку дыма, поднимавшуюся над погребальным костром, на миг заставив ее пританцовывать. Словно порыв ветра искал для себя новую форму, желая воплотиться в его тело. Принял силуэт его плоти и тут же покинул его. Глядя с задумчивой горечью на то, что открылось ее взору, она приняла все как весточку от отца, осознала как новую форму его присутствия. Теперь верхушки ветвей могучего дерева казались наполненными ее отцом более других. Хассиба не могла понять, отчего случилось именно так. И это ее непонимание превратилось в таинство, наполненное бытием отсутствующего. Все страдало и причиняло боль.

7. Сад-сирота

Да, действительно, Хассиба мало-помалу безвольно покорялась неявному, тайному безумию цветочных ароматов, доносившихся из глубины сада в тот день, когда умер ее отец и покинул свой сад. Он был его хозяином, мудрым, почти столетним старцем. Из этого столетия без малого девять десятков лет отец отдал саду, взращивая его, ухаживая за ним, храня его.

С детских лет Хассибе нравилось с головой окунаться в гомон и хлопотливую суету города, чтобы потом впорхнуть в умиротворенное спокойствие сада, приютившегося во внутреннем дворике, в эль-Рьяде ее отца. Этот контраст всегда необычайно ее возбуждал. Первое сильное чувство, которое потрясло до глубины души. Так бывает, когда жарким днем бросаешься в ледяные, освежающие воды.

В то утро Хассиба подумала: теперь сад осиротеет, как осиротела и она сама. Тогда она решила пройти по всем дорожкам, где уже не встретишь отца. Прогулка словно последняя дань и прощание.

Почувствовала Хассиба непреодолимое желание, будто ей бросили вызов, пройти в первую очередь путями, которыми шагали они рядом сотни раз, когда она была еще совсем ребенком. Решила пройтись по базару, по самым узеньким его проулкам, по самым неугомонным и говорливым закоулкам арабского торжища, где ароматы и голоса сплетаются в воздухе плотной тканью, чудесным ковром. Желтоватый блеск шафрана словно зримый возглас, вскрик. Мужчины и женщины вызывающе резки, напичканы, будто специями, готовностью броситься в схватку или поторговаться до хрипоты. Свет едва проникает сюда, проливается на их пути. Но проливается и целует всех, оставляя след поцелуя на щеках, на лбу и руках. Мотки свежеокрашенных ниток свисают над проходами, развешенные на сухих сучьях. Дубленные еще на рассвете кожи источают аромат чего-то очень древнего, давно забытого.