— Стоило ли мне рассказывать об этом?

— Да, — отвечает он. — Я рад, что ты рассказала. Больше он ничего не говорит, и я тоже молчу.

— Ты приедешь на открытие? — спрашивает он спустя некоторое время.

Он спрашивает это с полуулыбкой, которая означает: я должна знать, что он родился не вчера и все понимает, ведь многие другие попытки спасти «Пресс» кончались ничем.

— Конечно.

Но я думаю: смогу ли я встретиться с этим лицом к лицу. Я не знаю, не могу сказать. Все, что произошло… Я хочу домой и готова начать плакать, но я не должна плакать — ни перед дядей Гаретом, ни в такой ситуации, ни после того, о чем я ему рассказала.

Раздается отдаленный хруст гравия, гудит машина.

— Наверное, это твое такси, — говорит дядя Гарет.

Мы встаем, я поворачиваюсь, чтобы поднять свои сумки, и провожу рукавом по глазам.

— Ох, дорогая, так грустно, что ты уезжаешь. Ты и Марк… Да… Он… Но неважно. Кто знает, что произойдет?

— И в самом деле — кто знает? Я все еще хочу, чтобы ты приехал погостить в Сиднее и погреться на солнышке. И на пирушку в честь моего дня рождения. Там есть много всего, что я хочу тебе показать.

— Посмотрим, — говорит он, и я знаю, что он думает о старости. — Bon voyage, дорогая Уна.


Летние каникулы в этом году как будто начались раньше, и на регистрации в Хитроу полно путешественников. Я лечу домой, где зима серая и холодная, но это ничего. А дом без Адама — он… он просто такой, каков есть.

Но я все равно кожей чувствую ноющую пустоту, которая ожидает меня.

Я выуживаю книжку из сумки.

— «Нам мало известно о детстве и воспитании Елизаветы, нам даже неизвестна точная дата ее рождения…» — читаю я и вздыхаю раздраженным вздохом ученого, у которого нет самых элементарных фактов.

— Такая скучная? — спрашивает за моим плечом Марк.

Я роняю книгу. Он подбирает ее и возвращает мне.

— Что ты тут делаешь? — интересуюсь я, приходя в себя.

— Мне позвонил Гарет. Я подумал, что если сумею добраться сюда, пока ты проходишь регистрацию, то смогу тебя найти. Он сказал: ты передала ему то… то, что я рассказал тебе.

Я поворачиваюсь к Марку лицом, потому что это очень важно.

— Я ошиблась? Не должна была ему рассказывать? Прости, если…

— Нет, ты не ошиблась. Я бы и сам сказал, если бы не хотел, чтобы это сделала ты. Мы с ним потолковали. А если бы ты промолчала, этого разговора могло бы и не быть. Я пришел, чтобы поблагодарить тебя: ты сделала этот разговор возможным.

— Ты… прости, это не мое дело, но вы все уладили? С Гаретом?

Марк кивает, но тут подходит моя очередь проходить регистрацию, и начинается нервотрепка — не велика ли картина «Рассвет в Ист-Эгге» для ручного багажа. Хотя оказывается, что она невелика, потому что Гарет слишком умен: картина входит в проверочную раму с зазором в несколько миллиметров. Я беспокоилась, что Марк уйдет, ведь он уже сказал все, что хотел, но он не уходит.

— Кофе? — спрашивает Марк. — Или тебе уже нужно идти на самолет?

— Было бы хорошо выпить кофе, — отвечаю я.

Почему-то мое сердце сильно бьется, хотя я отказываюсь думать, будто это из-за смущения. У меня начинает слегка кружиться голова.

— Рейс не объявят еще целую вечность, и в ближайшие двадцать четыре часа у меня будет достаточно времени, чтобы изучить стены зала ожидания.

Он коротко смеется, и мы начинаем пробираться через терминал.

Это мир-чистилище, непрерывно движущийся и всегда одинаковый, ничто здесь не трогает меня. Мы поднимаемся по лестнице, Марк движется неуклюже, без своей обычной легкости и уверенности искусного мастера.

Мы находим уголок в кафе-баре, не многолюдном и не грязном, и я отпускаю глупое замечание насчет того, что таможенный контроль, надо надеяться, не потребует показать документы на картину моего отца, ведь она не настолько дорогая, а он не настолько знаменит. Но тут Марк кладет ладонь на мою руку и крепко ее сжимает. Я замолкаю на полуслове.

— Да, я вроде бы все уладил с Гаретом, — говорит Марк, а потом умолкает, его взгляд уходит в себя, как будто он все еще слышит ту беседу. — Но, Уна, он сказал еще кое-что.

— Что?

Сердце мое начинает гулко стучать, как будто рука Марка сжимает именно его.

— Он… он сказал, что ты упомянула о том… о том, чтобы закончить все правильно.

— Да… Мы говорили об этом. Я пыталась объяснить, почему ты рассказал мне, как оставил «Пресс». Чтобы он не подумал, будто я просто выдаю сказанное по секрету.

— Знаю. Ты бы так не поступила. Но… но… Прости, скажи, если все это не мое дело. Я думал о той воскресной ночи. Это все, о чем я думал с тех пор, как… И Гарет сказал, что он думает… Ты… Я понимаю, что для тебя… это… Дело было в том, чтобы все закончить? Все, связанное с Чантри? Все, связанное с Англией? И главным образом с Адамом? Я знаю, что… Но я надеюсь, ты простишь меня, если я скажу… Конец пути, как ты сказала. Для тебя. Но это не конец для меня. И я осознал, что я… я…

Он замолкает.

У меня нет слов, мне нечего сказать, ничего такого, что способно удержать бурлящие во мне чувства. Все, чего я боялась, кажется, вот-вот произойдет. И я не знаю, как это остановить. И не знаю, хочу ли останавливать это.

Я отвожу взгляд, потому что, когда гляжу в глаза Марку, на его губы, на его красивые руки, которые дрожат так же сильно, как и мои, это заставляет мой разум срываться с якорей.

— Я… — откашливается Марк. — Вряд ли я должен говорить то, что мне хочется сказать…

И тогда я не могу удержаться — я поднимаю глаза, и то, как он наблюдает за мной, внезапно напоминает мне Морган.

— Столько всего случилось. И до сих пор — Адам. Поэтому я не скажу этого. Пока. Но если… Я уверен, что мы будем поддерживать связь друг с другом через Чантри. Если в ближайшие несколько месяцев я окажусь в Австралии, можно мне будет повидаться с тобой?

Внутри меня все замирает. Хорошие манеры велят сказать: «Да». Страх за себя — и за Адама — велят ответить: «Нет».

Но то, что я любила в Адаме, я сперва научилась любить в Марке. Если Марк приедет повидаться со мной… тогда, что бы ни случилось, я все еще смогу держаться за Адама. Никаких битв. Он всегда будет там… Что бы ни случилось.

Я улыбаюсь Марку, хотя вижу: он замечает, что я чуть не плачу от облегчения.

— Мне бы этого хотелось, дорогой Марк. Мне бы очень этого хотелось.


Когда шум самолетного двигателя переходит из вопля в рев и выключаются огоньки ремней безопасностей, я встаю, чтобы открыть багажное отделение у себя над головой.

В смятении я чуть не пропустила рейс, и сосед мрачно смотрит на меня, как будто я уже и так причинила достаточно неприятностей тем, кто летит вместе со мной. Я выкапываю свою сумку и в конце концов нахожу в ней записную книжку, а потом ручку и фотокопию рукописи Манчини[141] о государственном перевороте Ричарда III. Но перед этим я обдираю костяшки пальцев о дерево. На деревянном ящике, в который так точно вошла картина «Рассвет в Ист-Эгге», дядя Гарет написал: «Собственность профессора Уны Приор». Он, как всегда, красиво пишет, и теперь на ящике великое утверждение, видное всем. Только это не моя собственность, не совсем моя. С другой стороны, это и не собственность Гарета, согласно моему праву наследования. Но кто будет знать об этом, кроме меня самой?

Я сажусь и как можно удобнее пристраиваю книги на столике. Даже моя работа изменилась, хотя и не стала легче. Смогу ли я выполнить ее? Смогу ли?

Дело не в том, что я не знаю, что произошло. Вооружившись терпением, можно искать почти везде и всюду. Даже теперь можно раздобыть новые клочки информации или случайно наткнуться на нее, как мы наткнулись на письмо Энтони, увидеть новые взаимосвязи, прийти к новым заключениям. Пробелы, которые нужно заполнить, становятся меньше.

Но заполнение пробелов — не совсем то, чем я занимаюсь.

— Ты должна сделать это целым, — сказал Марк.

Может быть, я нашла некий ответ, некий способ рассказать правду в пустотах между фактами, где до сих пор не было ничего. Способ, который не является ни правдой, ни фальсификацией, но единым целым. Но осмелюсь ли я? Для этого у меня нет ни полномочий, ни ссылок, ни прецедентов, ни прошедших экспертную оценку журналов. Нет знакомых троп, где действуют знакомые правила. Мои единственные полномочия — то, что я решила написать. Свобода пугает, подобная дорога странна: Нарроу-стрит, Ист-Смитфилд и Чантри, Сент-Олбанс и Графтон, от Астли до Понтефракта и Йорка и оттуда снова к Шерифф-Хаттону и письму, которое все время там находилось…

Я знаю, что путешествие имеет начало, середину и конец, оно единое целое, но Энтони и Елизавета не могли этого знать. Для них оно было паломничеством: прошлое было прошлым, будущее неизвестным. Все, что у них имелось, — это мгновение настоящего.

Каждый момент, каждую остановку на перекрестке они от меня не дальше, чем Адам. Но со вчерашнего дня я размышляла, медленно и нерешительно, что есть только один способ дотянуться до них, только один. Я должна осмелиться сделать это, иначе никогда до них не дотянусь.

Слова Гарета о моем отце: «Мне думается, он просто хотел поступить так, как ему хотелось. Ему не приходилось придерживаться точной правды. Он мог создавать узоры с помощью красок и таким образом выражать то, что хотел сказать».

То, что я напишу, будет моими словами или их словами? Моей жизнью или их жизнью? Это не будет историей.

«Видно с расстояния в два фута и не видно с расстояния в четыре фута», — сказал друг Марка Чарли во дворце Элтхэма.

И откуда же мне начать? С начала, как Иззи начинает свою историю «Солмани-Пресс»? Или с того момента, когда, после ссылки и отчаяния, Бог все исправил?