О ком он писал? Мы знаем так мало, кроме того, что это вряд ли одна из его жен. Была еще Гвентлиан, мать его ребенка, или сам ребенок — Маргарита: мы знаем, что он любил ее. Эта персона могла быть даже не в Англии, а в Риме или Португалии. Это могла быть даже не женщина.

Если где-то есть письмо, поэма, хроника, которая расскажет мне об этом, я все равно точно ничего не узнаю. Не так, как ты знаешь собственные руки, или лицо своего ребенка, или тело своего любовника. Я не могу написать, как Энтони расхаживал по камере — четыре шага в ширину и шесть в длину, стены из бледно-серого камня и за окном виднеется небо. Я не могу сказать, как он сидел в этой камере, вспоминая вес и хватку ястреба-тетеревятника на своей руке, или спотыкающуюся кровавую стычку в темноте Сандвича, где кололи и рубили, или веревки, постыдно врезавшиеся в его запястья, когда взятых в плен гнали по палубам и он осознал с ужасным гнетущим страхом, что их везут в твердыню их врага — в Кале. Я не могу сказать, как он поднял глаза, оторвавшись от книги во фламандской таверне, и увидел молодого человека с кожей цвета меди, и полюбил его, и лег с ним, прикасаясь к каждому его блеску и изъяну. Сильные мышцы под прекрасной, плотной кожей, широкие руки бойца, бедро прижимается к бедру, руки стискивают, тела напряжены, как луки, оба вцепляются друг в друга.

Меня будит Марк, ласково прикасаясь к моему плечу.

— Уна, нам пора идти. Уже поздно, а нам еще долго ехать.


Елизавета — Шестой год царствования короля Генриха VII

В эти дни я сплю лучше, чем спала многие годы, и все-таки, как и всю свою жизнь, просыпаюсь рано.

Этим утром, в день святого Иоанна, в канун смерти моего брата Энтони, погибшего несколько лет назад, я стою, наблюдая, как восходит солнце над Темзой, и слушаю последние звуки утрени, доносящиеся из часовни на другой стороне сада аббатства.

Когда солнце восходит во всем своем великолепии, я отворачиваюсь.

Я не узница, я живу здесь по праву королевы-вдовы, и этого для меня достаточно. Теперь такие покои — все, что мне требуется в жизни. Четыре шага в ширину, шесть шагов в длину, противоположные стены одинаковы, и за этой комнатой есть еще одна, где спим я и моя прислужница. Я знаю величину этой комнаты, потому что, впервые явившись в Бермондси, измерила ее шагами, чтобы посмотреть, которые из моих вещей подойдут к моей новой жизни. Четыре добротные стены из бледно-серого камня и окно достаточно высокое, чтобы пропускать воздух и божий свет. Аббатство Бермондси — огромное строение, его щедро снабжают. Каждая балка массивна, из хорошо выдержанного дерева, каждый камень хорошо обтесан и выровнен, прекрасной работы часовня сверкает золотом.

Здесь у меня есть все, чего требует тело и душа: мясо и хлеб, крыша над головой и огонь, чтобы согреть мои тонкие старые кости, святая месса и личный молебен.

Солнце и луна проливают на меня свой свет, и у меня есть часослов и изображение святой Бригитты, нарисованное на слоновой кости, сделанное как ювелирное украшение. И у меня есть книги. Здесь, под рукой, мудрость святого Фомы Аквинского и переводы Кристины Пизанской, сделанные Энтони, моя книга «Часы ангела-хранителя», истории о святом Николае, о Тристане и Изольде, а еще песни о любви, красоте и отчаянии, которые пелись при дворе великой королевы Элеоноры Аквитанской.

У меня нет письма, которое Энтони написал в ночь перед смертью. Я взяла это письмо и кольцо из замерзшей руки парнишки и дала ему мяса и золота, после чего отослала согреться у очага, потому что в том году осень рано пришла в Вестминстер и каменные стены убежища дышали холодом. Парнишка рассказал мне о кончине Энтони, а когда мальчик ушел, я читала письмо снова и снова, до тех пор, пока слова не запечатлелись в моем сердце. Потом, поскольку не осмеливалась его хранить, я поднесла бумагу к пламени, та вспыхнула и сгорела дотла, а кольцо я поместила за корсажем, рядом с сердцем.

Это случилось почти за два года до того, как Генрих Тюдор отплыл из Сены и высадился в Уэльсе. И все-таки тот день настал, а потом пришли вести о том, что Ричард Глостер убит. Мы услышали об этом в Хейтредсбури и не потрудились скрыть свое ликование от Несфилда.

Я все еще бывала при дворе Генриха Тюдора, когда мы впервые услышали о восстании, которое поднял мальчик, провозглашенный Ричардом, герцогом Йоркским, младшим сыном покойного короля Эдуарда IV. При этих новостях я сперва возликовала, потом впала в глубокую печаль. Я знала, что герцог этот поддельный, однако душа моя жаждала утешения, жаждала того, чтобы это оказалось правдой: хотя Нед потерян, Дикон жив и дышит. Час или два я надеялась, пусть даже надежда моя означала, что я должна бояться за Бесс, короля и крошку Артура, моего внука. Потом люди, которые тянули за ниточки самозванца, изменили историю: теперь они кричали, что это сын Джорджа Кларенса. Но я знала — мы все знали, — что сын Кларенса живет в Тауэре, он узник Генриха Тюдора, и это так же верно, как то, что там жили мои мальчики.

Все дело было раздуто из ничего, хотя понадобилась битва при Стоке, чтобы показать это.

Да, у меня есть мои книги, и они утешают меня и заставляют меня улыбаться, смеяться, размышлять о вечном или дышать вместе с теми любовниками, чья любовь была столь сильна, что весь остальной мир для них не существовал.

Но иногда мне больше нечем заняться, кроме как сидеть у окна и смотреть на крыши у реки и на Тауэр на другом берегу. Я не знаю, там ли могила моих сыновей, но Тауэр — единственная их могила, которую я могу вообразить.

Когда ничего другого не остается, всегда остается молитва. Каждая бусина моих четок отмечает молитву, помогающую заполнить пустоту.

Меня навещают дочери, и я бываю при дворе. Но я нахожу там слишком мало того, чего желала бы найти, кроме моих внуков. Придворные льстят не мне, матери королевы-консорта, а Маргарите Бофор, матери короля. Я знаю Маргариту всю жизнь, и такое положение вещей меня не удивляет. Но это оставляет мне мало дел — мне, которой раньше приходилось заниматься делами королевства.

Ведение дел моего поместья утомляло меня так, как не утомляло со времен моих первых дней в Астли. Поэтому я отдала Бесс свои полученные в приданое земли в обмен на королевскую пенсию. И вместе с этими землями отдала все, что еще привязывало меня к этому миру и втягивало в сеть интересов и обязанностей, власти и предательства.

Накануне коронации Бесс я наблюдала, как церемониальная барка плывет вниз по Темзе от Гринвича к Тауэру, и молилась, чтобы дочь познала счастье, какое знала я, и никогда не узнала выпавшего на мою долю горя.

Это было два года тому назад. Теперь я сижу у окна, положив на колени нетронутую работу, глядя через реку, которая лежит, как серый, скомканный шелк, вокруг стен Тауэра.

Входит послушница.

— С вашего позволения, ваша светлость, некий господин Ясон находится в приемной и жаждет вашей аудиенции.

Это для меня загадка: я не знаю такого человека. Но много лет назад я научилась у Эдуарда, что мы с ним можем забыть многих людей, которые никогда не забудут встречи с нами. Поэтому я зову прислужницу и спускаюсь в приемную.

Я вижу господина Ясона — невысокого человека, — посмотрев через стекло, которое вставлено в дверь приемной, чтобы никого из монахинь не могли обвинить в том, что она секретничала или занималась неподобающими делами с теми, кто еще принадлежит к этому миру.

Этот человек наверняка еще принадлежит к этому миру, хотя облачен в простую темную одежду: вы можете увидеть дюжины таких людей на улицах Лондона и поклясться, что не видели ни одного.

Когда я вхожу, он обнажает голову, но, прежде чем встать передо мной на колени, глядит мне в глаза острым взглядом, словно желая убедиться — я та самая, кого он ищет.

Я поднимаю его, и оказывается, что он выше, чем я думала, и шире в плечах. У него сильные руки и блестящие темные глаза, которые я внезапно узнаю.

— Вы… — Он поднимает руку, и я замолкаю и поворачиваюсь к прислужнице: — Вы можете идти.

— Мадам… — говорит она.

— Я не монахиня, и у господина Ясона ко мне личное дело. Вы можете наблюдать через стекло, если хотите, — добавляю я, потому что у меня нет ни малейшего желания дать повод для пустых пересудов насчет этого визита.

— Да, мадам, как пожелаете.

Когда дверь за ней закрывается, я говорю по-французски:

— Вы должны простить недостаток церемоний и то, что я говорю по-французски, а не на гасконском, но тем не менее добро пожаловать, монсеньор шевалье де Бретейлл.

— Мадам, я не вижу никакого недостатка церемоний в такой царственной предусмотрительности. Молю вас простить мою прямоту, но у меня мало времени, и я должен перейти прямо к делу. Думаю, вы знаете, что ваш брат был человеком, которого я любил больше всех на свете.

— Я знаю это, — говорю я.

И хотя прошло восемь лет с тех пор, как убили Энтони, мне приходится тяжело сглотнуть, чтобы удержаться от слез, потому что любовь, которую я питала к брату, очень походила на ту, которую питают друг к другу близкие товарищи по оружию, и слова де Бретейлла о его любви пробуждают мою собственную.

Бывали времена, когда казалось, что Энтони больше заботится обо мне и любит меня более преданно, чем Эдуард или любой другой мужчина. Точно так же и я любила брата и заботилась о нем. Человек, стоящий передо мной, должно быть, почувствовал в Энтони то же постоянство перед лицом житейских битв.

Если Луи де Бретейлл и ощутил, как пробудилось мое горе, я этого не чувствую.

— Я должен рассказать, — спустя мгновение говорит он, — когда господина Энтони схватили, я был с принцем, вашим сыном, в Стоуни-Страдфорде. Я… Рядом с принцем Эдуардом было много хороших людей, в особенности ваш сын сэр Ричард Грэй. И я молю, чтобы вы не сочли меня трусом за то, что я предпочел остаться на свободе и сделать втайне все возможное, чтобы не превратиться в еще одного узника, которому суждено быть похороненным в феоде герцога Глостера.