В церкви Святой Елены и Святого Креста Марк кладет руку на могилу мальчика.

Фигурка пострадала от времени, сложенные в молитве руки потеряны и ноги тоже, каменное лицо сглажено так, что в прохладном утреннем свете черт почти не разобрать. Но пропорции фигурки детские. Длинное, тяжелое одеяние, вычурная шапочка, высокие готические лепные украшения у основания могилы — все это дышит пышностью и богатством его маленькой жизни.

— «Эдуард Миддлхем», — читает Марк. — Должно быть, он был важной персоной.

— Так и было. Он был сыном Ричарда Глостера, его единственным наследником. Эдуард умер, когда Ричард пробыл королем меньше года, — думаю, от лихорадки. Потерять наследника не только горе для семьи. Когда умирает принц Уэльский, это еще и политическая катастрофа. Его родители были сражены. Мать его умерла год спустя.

— Из-за потери ребенка…

— Да.

Судя по источникам, которые я читала, нет точных доказательств, что это именно его могила, несмотря на обнадеживающие местные приметы. Но здесь еще кто-то присутствует, как не присутствовал в замке: скорбящие мужчина и женщина. Это не Елизавета, не Энтони, горюющие о ребенке: они никогда не стояли там, где стоим мы, и это дом и горе их врагов. И все же в воздухе непостижимым образом чувствуется запах давно погасшего дыма свечей, холода и древнего камня, горький привкус мирры… Они вторгаются в мои чувства, в мой разум, и Энтони встает передо мной, как опиумный сон, порожденный сердцем, и Елизавета тоже, потому что потеря ребенка есть потеря ребенка — бездонное горе.

Позади нас щелкает запор церковной двери, звучат шаги, слышится шелест рясы. Женщина, одетая подобным образом, все еще в диковинку. Она несет стопку старых книг и новых буклетов. У нее квадратное, спокойное лицо.

Только когда мы перехватываем ее взгляд, она подходит ближе.

— Красиво, правда? Удивительно сознавать, что могила настолько старая.

— И неизвестно наверняка, кто здесь похоронен? — спрашиваю я.

— Так мне сказали. У меня пока не было времени разбираться в истории. Небеса знают, здесь вокруг достаточно истории, но школа, и работа в церковном приходе, и епархиальные проекты… Йорк — не эффектная «капсула времени», как думают туристы. Вы здесь мимоходом?

— Вроде того, хотя мой визит еще и профессиональный. Я историк.

— Тогда это может вас заинтересовать, — говорит женщина, кивая на стопку книг, которую держит в руках. — Мой муж разбирал книги, оставленные моим предшественником, и сказал, что две необходимо поместить в надежное место. Хотите быстренько на них взглянуть, прежде чем я их запру? Между прочим, меня зовут Анна. Анна Стюарт. Я пастор, что, без сомнения, вы уже поняли по воротничку.

Я улыбаюсь и благодарю ее с машинальной, уклончивой теплотой, с которой всегда отношусь к предложению непрофессиональной помощи. Она отпирает ризницу и впускает нас внутрь.

Переплеты книг из телячьей кожи середины восемнадцатого века толстые, гладкие и в удивительно хорошем состоянии. Первая книга оказывается именно восемнадцатого века, на ее переплете значится: «История Тома Джонса, найденыша».[129] Специфическое чтение для священника того столетия, думается мне. Я показываю книгу Марку.

— Не мог же он считать это реальной историей? — спрашивает он. — Здесь только вымышленные новеллы.

— Или наставительный трактат, — говорит Анна Стюарт, быстро кладя буклеты серии «Три литургии» рядом с истрепанными, но ярко иллюстрированными «Историями из Святой земли» и «Добрым самаритянином» издательства «Ледибёд». — Вроде тех ужасных викторианских нравоучительных рассказов. Да вы садитесь, садитесь.

— В «Томе Джонсе» нет ничего особо нравоучительного. По крайней мере, не в викторианском смысле этого слова, — говорю я, опускаясь на школьный стул в углу.

Осторожно листаю страницы: книга, как я и ожидала, напечатана Фоулисом в Глазго.[130]

— Это милое, обычное издание, хороший переплет. Могу я посмотреть вторую книгу?

Вторая снаружи очень похожа на первую, но внутри совершенно другая. Это не деловой продукт, выпущенный гремящими прессами эпохи Просвещения. Это смесь страниц, бумаги разных размеров, разных шрифтов. Титульная страница как таковая отсутствует, есть только отпечатанное содержание, печатник — Питер Смолл из Йорка, MDCLXVII.[131] Начало книги довольно ортодоксальное: проповеди и молитвы Ланселота Эндрюса,[132] набранные хорошим плантином. Хотя буквы и поблекли, слова эпохи короля Якова все еще четко пересекают страницы:

«Если ты видишь текст в неподходящее время, это не значит, что само время не то. И хотя никогда не бывает неподходящего времени, чтобы говорить с Христом, даже для Христа есть свое время. „Твое время всегда, — говорит Он, — но не мое, у меня есть свое время“».

Потом следует «История церковного прихода Шерифф-Хаттона вкупе с историями приходов Лиллинга, Уэнхи, Корнборо, Ститтенхама и Флакстона, их выдающихся жителей и памятных событий, записанная преподобным Исааком Фергюсоном, эсквайром, магистром искусств, доктором богословия, недавно преподававшим в колледже Магдалины Кембриджского университета, дабы отпраздновать возвращение Карла II на трон».

Довольно грубый шрифт Ван-Дейка.[133]

Я пробегаю глазами страницу-другую, и мне становится ясно, почему «История Тома Джонса» продавалась лучше. Анна Стюарт выныривает из глубин шкафа и видит мою слабую улыбку. Она заглядывает мне через плечо, проходя мимо, от нее веет нафталином и полировкой для меди.

— Это написано от руки? Странно видеть такое в настоящей книге.

Я взглядываю туда, куда привело меня небрежное перелистывание страниц.

— О, это совершенно обычно для того времени. Печатники рассылали свои книги отдельными листами, и их переплетали и продавали уже на месте. Таким образом, вы могли заставить местных переплетчиков соединить под одной обложкой все, что вам хотелось хранить вместе: эссе, рецепты, письма, все, что угодно. Получались самые разнообразные сборники.

Это хороший почерк конца XVI века, не писарский почерк чиновников, как сказали бы мои коллеги-палеографы, а курсив образованного мужчины или женщины, привыкших много писать. Черные линии бегут по странице без излишних завитушек и нажимов, как будто писавший был стар и мог уделить мало времени на то, чтобы поведать эту историю.

«То, что следует ниже, хранил вплоть до своей кончины мой двоюродный прадедушка Джордж Фергюсон, эсквайр, некогда приходской священник Шерифф-Хаттона, каковым, в свою очередь, являюсь и я в год восьмой царствования короля Карла, в год MDCXXXIII[134] от рождения Господа Нашего. Хотя мой двоюродный прадедушка был отдаленным родичем по женской линии Анны Невилл, жены Ричарда III, чья семья являлась повелителями Шерифф-Хаттона со дней короля Ричарда I, называемого Coeur de Lion,[135] он был так горячо любим своими прихожанами за святость жизни и мудрость слов, что прихожане доверили ему сие в поисках его совета, кому бы ни принадлежала их преданность в Войне кузенов, которая закончилась только объединением Домов Йорков и Ланкастеров под эгидой покойного короля Генриха Тюдора».

— Текст подлинный? — спрашивает Марк, кладя руку мне на плечо, чтобы вглядеться в страницу.

— Не знаю. Нужно сделать анализ бумаги и так далее, чтобы убедиться. Но все сходится: переплет, почерк, даты. На первый взгляд…

Я переворачиваю страницу. На следующей почерк куда старше, хотя довольно плавный, все еще в готическом стиле, орфография отличается больше, слова и их порядок более чужды для современного взгляда.

«In Nomine Patris Dei.[136] Это письмо было доставлено мне, Джорджу Фергюсону, приходскому священнику Шерифф-Хаттона, Стивеном Фейрхерстом, одним из бывших прихожан. Он пожелал, чтобы я сперва снял копию с оного, после чего снова запечатал его моей печатью с моим знаком, с тем чтобы милостивейшая леди (вычеркнуто), которой Господь даст прочесть это, знала, что печать была сломана не по злому преступному умыслу, но ради нее и ради брата ее (вычеркнуто), самого мудрого и ученого дворянина, когда-либо встречавшего свой конец от рук врагов. Посему, что бы ни приключилось с подлинным письмом от рук упомянутых врагов, могла бы сохраниться копия, дабы в лучшие времена попасть к ней в руки. Когда я сделал копию, он отбыл в Лондон, и я молю Бога, дабы в дороге он не встретил ничего, что помешало бы исполнению его замысла. Gloria Patri et Filio et Spiritui Sancto. Sicut erat in principio et nunc et semper.[137] Написано в Шерифф-Хаттоне на четвертый день после рождения Иоанна Крестителя».

А потом, тем же самым почерком, но более аккуратным, словно писавший теперь следил за словами и правописанием так, как не следил раньше:

Милостивейшая мадам, моя королева и сестра, почтительнейше приветствую Вас и передаю Вам благословение Божье и мое. Я вверяю это письмо мальчику, который прислуживает мне этой ночью, моей последней ночью на земле. Его зовут Стивен Фейрхерст, и если он доставит Вам сие письмо, то ценой риска для себя. Молю Вас позаботиться о том, чтобы он был вознагражден настолько, насколько Вы в силах будете его вознаградить.

Я должен первоначально сказать, что сын Ваш, сэр Ричард Грэй, доставленный сюда, в Понтефракт, вместе с нашим кузеном Хоутом, пока меня держали в Шерифф-Хаттоне, жив и все еще находится здесь. Мне сказали, что он в добром здравии, хотя коннетабль не дозволил мне говорить с ним или послать ему весточку. Но, увы, мадам, ему суждено умереть на рассвете так же, как и мне. Если будет на то воля Божья, мне даруют время перемолвиться с ним словом, чтобы утешить и подбодрить его.

Стойко встретить все, что в этом мире может послать нам судьба, — первый долг и первейшая добродетель мужчины. Мне сказали, что Вы укрылись в святилище. Пусть Бог и его святые хранят Вас, и принца Ричарда, и девочек. Вы знаете так же хорошо, как и я, что, пока Дикон жив и в безопасности, Нед в безопасности тоже. Я молюсь каждый день, чтобы Нед был здоров и весел, потому что он был для меня сыном и я люблю его так, как любил бы любой отец. Все еще есть средства вернуть ему трон: наш брат Эдуард и Ваш сын Томас будут Вам в том советчиками, как и его светлость архиепископ Кентерберийский. И хотя господин Гастингс давно противостоит нашей семье в делах управления и влияния, он человек большой чести и любит детей короля как собственных. А коли никогда не случится так, что Неда коронуют, Вы можете утешиться тем, что, хотя у короля больше, чем у обычного человека, власти вершить в мире добро, нелегко заниматься этим и в то же время воистину прикипеть душой к Богу. Да будет на то Божья воля, как и во всем другом.