Четыре башни. Когда мы подъезжаем ближе, я понимаю, что четыре угла донжона все еще стоят, как стояли прежде, хотя то, что примыкало к ним, почти исчезло. Их окна больше не наблюдают за врагами и друзьями, а просто слепо нависают над нами.


В большой, опрятной деревне некуда деться от присутствия замка. Он нависает надо всем и над почтовой конторой, куда мы заходим, чтобы купить воды и пакет бисквитов. Еще тут есть несколько буклетов по истории, объявления о консультациях по улучшению дорожного движения[123] и о том, кто из жителей Шерифф-Хаттона играет в «Спящей красавице».

— Вы собираетесь в замок? Это частная собственность, вы не можете туда войти, но можете обойти его вокруг, — говорит продавец за почтовым прилавком, обслуживающий нас. — Считая буклеты, с вас шесть фунтов двадцать. И церковь тоже стоит посетить. Красивые старые могилы, всякое такое и цветы.

Широкая тропа приводит нас от дороги к замку. Среди руин стоит фермерский дом и несколько надворных строений. От рощицы доносится треск дробовика, и оттуда с криками поднимаются грачи.

«Вход запрещен», — гласит объявление на пути во двор, и официальная дорога сворачивает направо, налево, проходит через калитку и идет вдоль замкового холма.

Так действует «Английское наследие» — практичные фермерские здания из красного кирпича среди руин, на высоких утесах каменной кладки, за ними и между ними. Слева — темно-голубые декоративные сосны на подставке и беседка в японском стиле посреди аккуратных газонов.

Не такой мир сложился у меня в голове, не свирепая, разрушенная мощь, которую можно видеть на расстоянии, — замок, подчинявшийся мужественному графу диких земель Валлийской марки.

Мы сворачиваем, проходим через ворота справа, против движения солнца, как будто пытаемся навести чары. Тропа слегка расширяется. Марк догоняет меня, наши руки бегло соприкасаются, но мы молчим.

Ивы нависают над нами, а за ними виднеется единственный кусок каменной кладки высотой в несколько этажей, бледно-серый, как привидение. Потом появляются более низкие стены, которые намекают на скрывающиеся за ними покои, и стрельчатое окно. Вокруг все заросло шиповником и куманикой, с длинными, как хлысты, побегами, ощетинившимися шипами, словно замок проспал сотню лет.

Тропа выходит на открытое пространство, замковый холм становится широким и низким. Отсюда, издалека, видно больше.

Есть еще остатки орнаментальных зубцов и окна — их достаточно для удобства, но многовато для успешной защиты замка. Над огромным дверным проемом вырезаны гербы. Пучки зелени растут на вершинах башен, и пара маленьких деревьев выглядит одиноко на широком пространстве, которое некогда было утрамбовано под бойцовскую площадку.

Здесь нет никаких блестящих указателей, нет компетентных, нарисованных пером реконструкций, которые напомнили бы мои детские книжки по истории. Только поля, ограды и осыпающиеся камни. Вот и все, что осталось: жалкие руины. После того как свинец был сорван с крыши, балки забрали, чтобы построить сарай или сжечь Гая Фокса, хороший облицовочный камень увезли для нового дома какого-нибудь сквайра. Осталось лишь то, что слишком упрямо, чтобы использовать его снова.

Мы поднимаемся по склону, желая подойти как можно ближе, прислоняемся к забору и смотрим туда, где, как я полагаю, находился внутренний двор замка. Я рассказываю Марку о том, как детей Джорджа, герцога Кларенса, держали здесь — узников их крови, потому что у них было больше прав на трон, чем у Ричарда III, герцога Глостера. Позже сюда отправили и дочь Елизаветы, Бесс. Спустя некоторое время стали слишком громко поговаривать о ней и ее дяде, и сплетни эти дошли до его страдающей от рака жены.

— Жаль, что мы не можем войти, — говорит Марк.

— Да, — отзываюсь я, глядя вверх, на башню.

Если где-то и должен был быть Энтони, то именно там — эхо стука в дверь, лязг и вонь ведра, струйка дыма свечи, тень от склоненной головы на каменной стене, пока он пишет. Может быть, пишет Елизавете, только что ставшей вдовой, проделавшей полный круг к ее прежнему состоянию — одиночеству.

Марк наблюдает за мной, и на этот раз трудно ошибиться, что значит его взгляд. Я встречаюсь с ним глазами и не отвожу взгляда, пытаясь увидеть в нем Адама, потому что иначе Адам для меня потерян.

— Уна, могу я кое-что тебе сказать?

Я киваю.

— Давай присядем, — предлагает Марк.

Итак, мы идем вниз, по бойцовской площадке, и садимся друг напротив друга на скамью для пикников, имеющую две стороны: одна смотрит на замок, другая — на поля.

В чем дело? В недоумении я перебираю все возможные варианты: болезнь, плохие новости, любовница или то, что… что он… что он…

Глупо думать, будто он собирается сказать что-то про нас, ведь нет никаких «нас», что бы я ни видела в его глазах. Это просто… просто то, от чего меня спас Адам. Я должна держаться за Адама.

— Я… хочу рассказать тебе, почему я покинул Чантри, — начинает он.

У меня звенит в ушах.

— Это было бы… хорошо.

— Видишь ли, у меня имелась идея насчет «Илиады» и «Одиссеи». Получить разрешение на перевод. Это потребовало бы больших издержек, но издательство «Пингвин» на них не скупится. Мне казалось, что мы найдем покупателей на прекрасное издание в хорошем переводе. А поскольку Лайонел получил должное образование — знал латынь и греческий, и все такое прочее, — я спросил его об этом. Насчет хорошего перевода Гомера. А он сказал… Уна, любовь, ты уверена, что хочешь это услышать?

— Да, — отвечаю я.

А потом понимаю, как он меня назвал. Но Марк уже снова говорит, быстро, как будто держал в себе это годы и годы, а теперь должен выплеснуть.

— Он назвал мне несколько хороших вариантов. Назвал людей, которые могли бы сделать новый перевод. А потом спросил, говорил ли я что-нибудь Гарету. Я ответил: нет, пока не говорил. Тогда он… Тогда он засмеялся и сказал: «Что ж, не беспокойся, он согласится. Гарет отказывается напечатать историю Ахилла и Патрокла? Своему наследнику он не откажет. Только не своему голубоглазому мальчику. Не такой… старый гомик, как Гарет».

Марк говорит это, запинаясь, и эти оскорбительные слова жгут мои уши, но я не знаю, как ответить. Я понятия не имею, что Марк чувствует сейчас или что он чувствовал тогда.

Его руки стиснуты на коленях, как будто он правит самим собой.

— Я… я думал, что Гарет просто… я понятия не имел… В те дни мы многого не знали… То есть я, конечно, понял, о чем говорит Лайонел. Но Гарет… Он… Я думал о нем как о дяде. Отчасти как об отце…

«Отчасти как об отце».

— Я тоже о нем так думала. — Внезапно мне хочется заплакать. — Он был для меня дядей и отчасти отцом. И он сказал… он сказал мне, кем был для него ты. Единственным человеком… который может продолжать управлять «Пресс». Ох, Марк, я понятия не имела. Я думала, ты ушел из-за того, что я подозревала.

— А что ты подозревала?

— Насчет Иззи.

— Что именно?

— Я думала, тебя не заботит никто, кроме Иззи. Когда ты ушел. А ей на тебя плевать… А потом ты не ответил на мое письмо, когда я просила тебя вернуться. Когда умер дедушка. Ты не ответил, и я подумала…

Мгновение он молчит. Потом берет меня за руку.

— Да, я знаю. Я должен был ответить. Прости. Я… я так запутался… Но в своем письме ты столько всего написала. Рассказала мне обо всем: твой дедушка умер, дела рушатся. Это было… Но я не мог вернуться. Все, чему я научился у Гарета, — все, о чем мы говорили, — было отравлено. Хотя он никогда ни о чем подобном не упоминал. Отравлено из-за слов Лайонела. О, не потому, что Гарет был мужчина, хотя тогда… я не был искушен в житейских делах, в отличие от Лайонела и Салли, я был простым мальчиком из Бермондси. Но я не мог вспоминать Гарета с чистотой. Вся его забота. Все его наставления. Это означало нечто другое, не то, что я думал. Не то, на что я полагался. Наверное, это потому, что меня там больше не было: я вспоминал то, к чему не мог присоединиться. Беседы, искусство, все остальное… Я был вне этого круга. Я не был членом семьи. И Иззи ушла…

Должно быть, я невольно шевельнулась, потому что Марк сжал руку, стиснув мою так, что стало больно.

— Нет, дело не в этом. Я просто знал, как пусто в Чантри без нее — без настоящей художницы. По отзывам, таким художником был твой отец. А все остальное неважно. Я и вправду любил Иззи, когда был помладше. Но давно уже перерос это, за годы до того, как она вышла замуж за Пола. Это ты была моим другом.

Морщины глубоко прорезают лицо Марка, глаза затенены тяжелыми веками. Я прикладываю руку к его щеке в надежде, что он не сможет почувствовать пульса, который стучит, как барабан, в моем запястье.

— Прости, Уна, — произносит он, отводя мою ладонь от своей щеки и сжимая мою руку. — Я не мог сказать тебе всего этого в Лондоне. А должен был.

— Разве не это случается с пилигримами? Часто конец твоего пути там, где ты его начал.

— Это длинный путь от Нью-Элтхема. — Другой рукой Марк показывает на зазубренные башни замка. — Я никогда не смог бы сказать Гарету того, что сказал тебе. Во всяком случае, в лицо.

— Да, я понимаю. Но я имела в виду — то, где ты начал свой внутренний путь… То, что ты всегда имел… — Мне трудно подобрать слова, говорить это сложно и все же необходимо. — Чувства, которые ты питал.

Марк молчит, но все еще держит меня за руку. Я поднимаю ее и целую его пальцы, свернувшиеся вокруг моих. Кожа его теплая, кости и сухожилия ясно чувствуются под моими губами.

— Спасибо за то, что пытаешься спасти Чантри.

— Но я не спас его, так ведь? — вздыхает Марк, убирая руку. — Я не вернулся, и, вероятно, Чантри все-таки продадут. Мы не соберем денег, ты же знаешь. — Он начинает вставать со скамьи. — Пошли домой.