Без единого слова мальчик берет письмо и складывает его вместе с другим, потом говорит:

— Выпьете еще вина, сэр? Оно вас согреет.

— Нет, спасибо.

— Принести одеяло?

— Да, если нетрудно.

Он накидывает одеяло мне на плечи. Оно грубое и тяжелое, и все равно я дрожу. Я не могу просидеть, бодрствуя, всю ночь. Я делал это много раз, чтобы помолиться или приготовиться к битве. Но завтра я не должен ослабеть телом или умом.

Часовые перекликаются, сменяясь.

Не знаю, сколько еще часов мне осталось, знаю только, что рассвет в середине лета наступает довольно скоро.

— Может, я теперь посплю. Ты попросишь, чтобы меня разбудили, когда появится священник?

Я беру со стола четки, они тяжелые и холодные, потому что только молящийся согревает их.

— Да, мой господин, — отвечает Стивен, не отрывая глаз от щелкающих, падающих золотых бусин.

Я сажусь на край кровати.

— Никогда не мог заснуть перед битвой, — говорю я и в свете свечи вижу, что он думает: каково это — знать, что на рассвете будет битва?

Я плотно заворачиваюсь в одеяло и ложусь спиной к стене.

— Погасить свет?

— Нет. Оставь его гореть.

Мои глаза полузакрыты.

Стивен движется тихо, медленно, ставя на поднос чашки и полупустую флягу с вином. Наконец он идет к двери и поднимает руку, но колеблется. Может, он думает, что я уснул, и не хочет будить меня, постучав в дверь, чтобы его выпустили на волю.

— Ты останешься?

Я едва сознаю, что говорю. Должно быть, это мысль, а не голос. Но нет, он слышит меня и поворачивается.

— Сэр?

— Пожалуйста, составь мне компанию.

Он так и поступает, сперва окликнув часовых, которые хмыкают в знак согласия.

— Выпей еще вина, налей и мне немного и сядь, — слегка приподнимаясь, говорю я.

Стивен наливает в обе чашки и вкладывает одну из них мне в руку, прежде чем поставить на стол вторую.

Я пью, потом снова ложусь.

Если бы я мог думать только о Ясоне, когда в конце путешествий его убила рухнувшая балка корабля «Арго», получившего свое имя в Додоне, поскольку «Арго» был даром богов… Если бы я мог думать только о нем и знать, что все случившееся со мной — также воля Бога, я встретил бы смерть со стойкостью истинного мужчины.

Но сон не приходит ко мне. Я лежу и думаю о Стивене.

Знает ли он, почему я попросил его остаться? Что воистину он может знать о том, что известно мне? Он, вероятно, никогда раньше не спал один в постели, никогда не участвовал в битве, не читал поэмы и не путешествовал дальше Йорка.

Он должен учиться, должен понять, к чему именно стремится.

— Когда меня впервые схватили, я думал, что от меня избавятся тайно. Я боялся, что не узнаю часа своей смерти.

Мальчик пристально смотрит на меня.

— Я пытался сделать так, чтобы моя душа была готова к смерти в любой момент. Молился целый день и каждый раз, когда слышал, как отодвигаются щеколды, молился еще сильнее: «Deo, in mano tuo…»[111] Прошли недели, прежде чем я осознал, что ничего подобного не произойдет. Час или два я надеялся. А потом понял, что все равно умру и уже неважно, каким образом… — Сна у меня ни в одном глазу, а потому я продолжаю: — Видишь ли… — Я тянусь за чашкой с вином. — Я понял, раз нет необходимости убивать меня тайно, это потому, что Ричард Глостер не боится мести… Он знает: Эдуард никогда не станет королем. И тогда я понял, что Нед… что Эдуард, должно быть, всецело во власти Ричарда… Если отчаяние — грех, с тех пор я нагрешил больше, чем за все годы, проведенные в этом мире. — Капля вина бежит из уголка моего рта и падает на подушку. Я вытираю ее. — И сегодня я понял, как я был прав, боясь за Эдуарда. Тебе сказали, что Ричард сместил его?

Стивен молчит. Наверное, из-за своей верности — он же человек Ричарда, в конце концов, носит его значок с кабаном вместе со значком своего хозяина, как делают и многие другие. А может, он не понимает.

— Лучше бы от меня это скрыли. Мне осталось всего несколько часов молиться за Эдуарда. Теперь уже не о том, чтобы он правил. О том, чтобы жил. — Одеяло упало, и меня обдало холодным воздухом. Я натянул одеяло снова. — Я научил его всему, чему мог. Он узнал о Боге и святых, выучился истории, тому, что такое хорошее правление, как управлять людьми, как биться на рыцарском поединке, как петь, как охотиться… Подай мне мой служебник. Он там, на столе.

Все эти глупые сожаления — скорее боль, чем высокие материи. Я не должен позволять себе думать о них.

Стивен вкладывает книгу в мою руку, я сажусь и открываю ее.

— Придвинь свечу, паренек.

Но тьма в комнате как будто душит свет, и я не могу разобрать слова.

— У меня туманится в глазах… Ты обучен грамоте? Латыни?

— Да, немножко, сэр.

— Подойди ближе и прочитай мне что-нибудь. — Я переворачиваю страницы, они мягкие от частого употребления и изучения. — Вот, «Oratio ad sanctissimam Trinitatem».[112]

Он берет книгу и смотрит на нее. В Нортхемптоне у меня не было времени, и эта маленькая книга — все, что я успел с собой захватить. Я вижу, что парнишка разочарован и книгой, и ее маленькими, грубыми гравюрами, и мной как ее владельцем.

— Это печатная книга. Есть сотни таких же, сделанных с помощью пресса и проданных за шиллинг или два. Ты сам мог бы иметь много таких книг, полных молитв и рассказов о великих деяниях. Не только служебник. — Я вижу его лицо и смеюсь. — Знаю. Большинство мальчиков не заботят книжные знания. Даже Неда приходилось заманивать за стол, когда солнце всходило над Темом, а в конюшне стояла новая, неиспробованная лошадь.

— Неда?

— Моего мальчика. — Больше я ничего не говорю.

Спустя мгновение Стивен усаживается на полу, изучая страницы.

Воздух душный и прохладный.

Стивен читает медленно, как будто ему приходится с трудом преодолевать слова.

— Pater aeterne! Rogo te per vitam et mortem acerbis-simam delectissimi Filii tuii…

Эти звуки я слышал всю жизнь, эти слова я всегда знал, и Стивен тоже знает. Они скатываются с покрытой черными буквами страницы в его глаза, потом на язык, произносятся и повисают в воздухе, как ладан.

— …miserere mei nunc et in hora mortis meae. Amen!

— Аминь, — говорю я.

Он остается сидеть на полу рядом со мной.

— Ты понял, что читал?

— Не совсем, мой господин.

Я протягиваю руку и прикасаюсь к его плечу. Оно теплое.

— Давай посмотрим… «Извечный Отец, я заклинаю Тебя именем жизни и смерти — горькой смерти — Твоего любимейшего Сына и Твоей бесконечной добротой… Благостно даруй, чтобы в милости Твоей я мог жить и умереть…» — Я чувствую, как под моей рукой по телу мальчика пробегает дрожь. Спустя мгновение я в силах продолжить: — «Самый милостивый… самый добрый… Иисус, я заклинаю Тебя любовью Отца, который… который всегда обнимал Тебя… И Твоим последним словом — когда Ты висел на кресте, препоручив Твою душу Отцу Твоему, — прими мою душу в конце моей жизни. Дух Святой, зажги во мне совершенное милосердие и укрепи им дух мой до тех пор, пока я… не покину эту жизнь. О, Пресвятая Троица, Бог единый, смилуйся надо мной теперь и в час моей смерти. Аминь».

Отблеск свечи на его лице, желтый, как воск, зажигает агаты в его волосах и глазах. Стивен маленький и живой, и его волосы под моей рукой жесткие и упругие, как вереск на склоне холма, там, где можно было бы лежать под летним солнцем. Но что же мой мальчик — мой Нед — мой сын?

— Я должен был догадаться, как поступит Ричард. Должен был. Но я думал, что он будет действовать через Совет. Через двор. К этому я был готов. Но не к тому… не к тому, что он сделал!

Стивен чуть поворачивается ко мне и поднимает глаза. Его взгляд — моя погибель.

— Он забрал моего мальчика.

Я не могу больше сдерживать свое горе. Я склоняю голову к коленям, а потом горе наваливается на меня так, что я не могу больше сидеть и падаю на бок, лицом к стене, оплакивая конец моего мира и тот мир, что будет после моего конца.


Спустя долгое время я чувствую на своей спине руку Стивена — легкое прикосновение, потом более твердое. Он стискивает мое плечо.

Это заставляет меня обернуться, и я понимаю, что моя рубашка распахнулась. Его запястье касается моей власяницы, и он вздрагивает.

— Власяница не сделает тебе больно, — говорю я. — Волосы слишком тонкие, чтобы порезать кожу, они режут только твою совесть. Это одежда кающегося человека.

— Вам нужно каяться, мой господин?

— Все люди должны каяться, потому что все мы грешны, со времен грехопадения Адама, — отвечаю я как послушный школьник.

Однако этого недостаточно: если я говорю такое сейчас, я должен говорить это от чистого сердца, во славу Божию.

Я не могу. Я слишком устал и слишком испуган.

Да, испуган.

Ни один человек не говорит о страхе перед битвой — разве что дорогому другу, — чтобы не стать объектом презрения. Капитан вообще не может говорить о страхе, иначе дрожь охватит его людей. Но сейчас? Что могу я сделать, чтобы утопить свой страх, когда в ушах не раздается грохот битвы, нет надежды на славу, нет крови на руках, нет великих и ужасающих мгновений, когда речь идет о том, убить или быть убитым?

Я должен поспать.

Оставаться без сна для молитв и поста — это то, с помощью чего обуздываются желания тела и, следовательно, душа освобождается для любви к Богу.

Оставаться без сна для смертной любви — это веселье столь громадное, что оно превыше веселья и превыше боли.

Оставаться без сна из-за страха — это слабость, которая приведет к слабости на рассвете.

Я не могу спать.