— Знаю, — отвечает он. — Гарет рассказал тебе, что нашел слепки кальварий?

— Да, рассказал. Приятно знать, что они все еще тут. — Иззи поворачивается ко мне: — Ты знаешь, что какая-то евангелическая корова из прихожан пыталась заставить убрать оригиналы, потому что «они не были сделаны верующей»? Только представь себе! — Иззи тянется к бутылке и пускает ее по кругу. — А теперь расскажите мне, в чем заключается план.

Мы снова излагаем его в общих чертах. После профессионального скептицизма Лайонела и холодного властного жаргона Марка, говорящего о наследии промышленности, задумчивое, внимательное лицо Иззи словно оживает. Ее сощуренные глаза загораются, она слегка улыбается, когда Марк говорит о реставрации росписи стен и о том, что надо выяснить, куда девалась первоначальная обстановка дома. Гарет перехватывает мой взгляд и тоже улыбается.

Потом Марк переходит к ожидаемым доходам, и улыбка Иззи гаснет, хотя она все еще внимательно слушает.

— Позволь мне кое-что прояснить, — медленно произносит она, когда Марк заканчивает свой рассказ. — Тебе нужен магазин? Демонстрация законсервированной истории? Туристы, наблюдающие за работой печатного пресса? Проведение здесь бракосочетаний? И ты хочешь развесить все письма — весь архив — в подвале, чтобы любой, кто захочет, мог протыкать их пальцами?

— Просьбы о финансировании неизбежно будут связаны с приведением подвала в соответствие с высочайшими кураторскими стандартами, — говорит Марк. — И смотритель получит доступ к контролю.

— А смотрителем будешь ты?

— Я об этом не думал, — вежливо отвечает Марк, но мне кажется, он рассердился, хотя его почти не рассердило оскорбление Лайонела.

— Иззи, дорогая, не глупи, — вмешивается Гарет. — Мы не будем делать ничего вульгарного, мы вообще не думали о распределении должностей.

— Я не представляю, как вы начнете собирать деньги, — обращается ко мне Иззи. — Вы ведь знаете, что в наши дни финансирование искусств урезано до предела.

— Что ж, кто знает? — отвечает вместо меня Лайонел. — Ведь это будет не только финансирование искусств, но и финансирование исторического наследия, а такой случай политикам легче понять. Почему бы нам не навести справки, не прощупать здесь и там, оценив интерес, даже заключив несколько условных договоров.

— Уна, ты историк, — возмущается Иззи, не обращая внимания на слова Лайонела. — Ты должна понимать, что все это будет ненастоящим! Это будет ненастоящим домом и мастерской. Просто пластик… подделка. Место для вечеринок тренеров в выходные дни. Искусство и ремесло как приманка для туристов.

— «Пресс» будет достаточно реальным.

— Но в Сан-Диего ожидают прибытия архива. Я сейчас должна быть дома, завершая его каталогизацию.

— Все это еще не подписано и не скреплено печатью, — замечает Лайонел, делая еще одну пометку.

— Что ж, мне жаль, — говорит Иззи, вставая. — Я знаю: необходимость продать Чантри — это ужас, но сделать из него фальшивую приманку для туристов будет еще хуже. Прошлое — вот настоящий Чантри. Я-то знаю: читала письма, каталогизировала оттиски и маленькие приглашения, рекламные листки, рождественские открытки. Это… Это ложь, я… я не буду иметь с ней ничего общего. Но ты меня удивляешь, дядя Гарет. — Иззи поворачивается и идет к фасаду дома, никто из нас не успевает ей ответить.

— Иза… Подожди! — окликает ее Лайонел, вставая.

Дядя Гарет откидывается на спинку шезлонга, глядя на фронтоны и трубы дома — дома с пустыми глазами. Марк встает и поднимает с травы пару секаторов и перчатки. К тому времени, как захлопывается дверь машины Иззи и слышится рычание двигателя, он уже подрезает изгородь на дальней стороне лужайки.

Лайонел шагает обратно по траве.

— Ты ее уговорил? — спрашиваю я, как только он подходит ближе.

— Думаю, не помешает предпринять дальнейшие шаги. Она не убеждена. Я тоже не убежден — пока. Мне нужно получить больше точных цифр.

— Конечно. Но как ты думаешь, мы должны хотя бы попытаться?

— О да. По крайней мере, до тех пор, пока нам не придется решиться на значительные затраты.

Дядя Гарет поворачивает голову и смотрит на Лайонела.

— Как ты считаешь, она передумает? По закону мы не можем далеко уйти, пока не получим согласие всех.

— Не знаю, — отвечает Лайонел. Поглядев в сад, на Марка, он понижает голос: — Она сказала… сказала: что бы ни предложил Марк, это вызовет ее подозрения. Он не заслуживает права голоса, после того как ушел, ему просто нужна работа.

— Мне нужно идти, — смотрит на часы Лайонел. — У меня за завтраком деловая встреча. Уна, Гарет, ничего не предпринимайте. Утром я сделаю несколько телефонных звонков и дам вам знать, каковы перспективы.

Лайонел уезжает, а Марк продолжает вскапывать то, что некогда было овощной грядкой, хотя свет уже меркнет.

Дядя Гарет и я убираем остатки пикника и уносим все в дом, спасая от росы. Это напоминает мне то, как тетя Элейн смотрела на велосипеды, одеяла и поношенную спортивную обувь, разбросанную по летней траве, когда я была ребенком.

— Надеюсь, с Марком все в порядке, — замечает дядя Гарет, включая торшер и выглядывая в окно. — Я понятия не имел… Ну, со стороны Лайонела было грубо предложить Марку оплату, но таков уж склад его ума. Но Иззи…

— Может быть… — начинаю я, но колеблюсь, потому что эта мысль только что пришла мне в голову. — Может быть, они о нем просто невысокого мнения — после того, как он ушел. И не видят, каков он на самом деле. В то время как я… и ты…

Гарет смотрит на меня очень пристально в неверном голубом свете.

— Знаю.

И внезапно я могу это произнести:

— Ты любил его, правда? Марка? Все время.

Дядя кивает, а потом, словно на него внезапно навалилась большая усталость, подходит к одному из кресел и садится. Мне кажется, что второе кресло стоит слишком далеко, поэтому я присаживаюсь на подлокотник кресла дяди Гарета.

Он пододвигается, чтобы дать мне больше места, но его плечо удобно прижимается к моему бедру.

— Да, я его любил. О… не в том смысле.

Я киваю, потому что понимаю, о чем он.

— Хотя я… я всегда был… гомосексуалистом. Ты знала об этом?

— Раньше не знала. Заподозрила позже, но не знала, как об этом спросить — для такого я не была достаточно искушенной. И кроме того… Ну, мне казалось — это твое дело.

Он молчит, а я думаю: не собирается ли он сказать, что никогда не давал себе в том воли. Для многих гомосексуалистов в те дни предложение вступить в связь было менее привлекательным, чем желание нормально провести остаток жизни. Так вообще перестаешь интересоваться чем-либо подобным.

Гарет ничего такого не говорит.

Но может, через соприкосновение наших тел он ощутит, что я понимаю. Я сижу и желаю — и неистово надеюсь, — чтобы он мог это ощутить.

— Я полюбил тебя с того момента, как увидел, — говорит он. — Твоя нянюшка держала тебя на руках… «Кормилица» — называла она себя. Когда… случилось несчастье, она просто забрала тебя к себе домой и продолжала за тобой ухаживать. Думаю, это она окрестила твоего медвежонка Смоуки. Как бы то ни было, вот так все и получилось. Это было легко. Но с Марком… Я работал с Марком. Мы работали вместе, и я любил его, и учил его, и хотел, чтобы он принял дела в Чантри, потому что был единственным, кто мог заставить здесь все работать как следует. И… и еще потому, что хотел, чтобы он получил в деле свою заслуженную долю.

По мне пробегает легкая дрожь — почти веселье, а может быть, надежда.

Я скольжу по ручке кресла, чтобы очутиться лицом к дяде Гарету.

— Ну, может быть, он ее и получит. Если мы сумеем уговорить остальных.

Дядя Гарет слегка улыбается, и мое чувство — что бы я ни чувствовала — становится сильней.

А потом я начинаю думать: «Откуда это веселье? И надежда?» Они слишком сильны, это не результат простого облегчения оттого, что Гарета и Чантри, возможно, еще удастся спасти. Это связано с тем, что спасителем будет Марк, с тем, что Марк наконец-то снова обретет здесь свое место.

Но я не хочу чувствовать этой дрожи. Как будто Адам, моя любовь, ускользает от меня.

— Может, мы уговорим остальных, — произносит Гарет, и я думаю, что он никогда не относился к людям, которых оставляет надежда. Он берет меня за руку. — Иногда я думаю, что бы сделал Кай, если бы был жив. Какой стала бы наша семья, если бы он был здесь. Он был таким уверенным… таким бескомпромиссным… во всем, что касалось искусства и ремесел и того, какой должна быть жизнь. Иногда Иззи очень его напоминает. Хотя внешне на него похожа ты. Особенно глаза, губы… Марк — хороший человек. Он всегда был хорошим человеком.

Я задумываюсь: не догадывается ли Гарет о моих чувствах? Или он тоже всегда об этом знал?

Но тут тень Марка мелькает в окне, раздается плеск, когда он моет инструменты под насосом, а потом просовывает голову в приоткрытую дверь и спрашивает, подвезти ли меня снова домой.


Елизавета — Одиннадцатый год царствования короля Эдуарда IV

Лежать с Эдуардом было все равно что снова стать Мелузиной. Мы уединились при свете очага, как в густой золотой воде.

Было уже поздно, не раздавалось ни звука, только время от времени слышался крик гребца, ведущего лодку к дальнему берегу, да тихо плескалась река под окном.

Эдуард перекатился на бок, и его теплая рука скользнула от моей груди к талии и по моему животу. Он сложил руку чашечкой на моем лобке так бережно, как мог бы сложить алхимик на полученном им драгоценном металле.

— Что я делал без вас в Брюгге, моя красавица Иза? — спросил он, и, хотя в покоях было темно, я знала, что он сонно улыбается.

— Мне было еще хуже без моего повелителя.