За едой следует бессвязная болтовня, которая почти не привлекает моего внимания.

Действительно ли Марк думает о прошлом Чантри, как и я? Или дело в моем разуме, который наполняет этого другого человека в обличье Марка, сидящего сейчас на солнце, моими личными воспоминаниями, моими личными моментами и верит в то, что эти воспоминания и моменты не только мои, но и его тоже?

Я не могу этого знать. Не могу чувствовать того, что чувствует он, не могу видеть так, как видит он, — это так же трудно, как прочесть Елизавету и Энтони по их книгам.

Мне хочется потянуться и потрясти Марка, прорваться сквозь оболочку его тела и найти то, что прячется внутри. Я хочу знать, о чем он думает, знать, что я значила для него тогда.

Ведь я никогда этого не знала! — воет моя память. Чем я была для тебя? Ты был рад моей помощи, когда чинил велосипед или печатный пресс, ты улыбался мне, если я входила в мастерскую, ты починил засов на моем окне.

После того дня в мастерской — дня, о котором я всегда думала как о начале, — я ждала, не увижу ли, как бешеный стук моего сердца, звон в ушах при виде тебя отдастся эхом и в тебе самом? Конечно, я никому ничего не говорила. Дни, недели и месяцы я надеялась увидеть от тебя молчаливые знаки, но не увидела ни одного. Ни одного.

Обычно я лежала, несчастная, в своей постели и пыталась как-то справиться с этим. Все знали, хотя никто об этом не говорил, что Марк обожает Иззи. Никто не позволял себе употребить более сложный и грозный термин, чем «обожать». И все знали — хотя никто и об этом не говорил, — что Марк живет в Чантри и работает на дядю Гарета, но он не член нашей семьи. Он не сын наших друзей и не изучающий искусство студент, меняющий курс: никто не позволял себе употребить по отношению к Марку более сложное или менее тактичное слово, чем «местный». Никто вообще-то и не говорил о том, кто он такой. Но Марк не был одним из нас, и я не знала, что сделает или скажет моя семья, если узнает, что я его люблю, а он меня нет. И я не знала, как поступит Марк, если я ему признаюсь. В конце концов, он меня не любил, он любил только Иззи.

Может, он возненавидел бы меня, или был бы смущен, или стал бы меня избегать. Этого я не вынесла бы. Может, он ушел бы или ему велели бы уйти, а ему было некуда идти. Что бы ни случилось, я была бы в том виновата и, может быть, его потеряла.

Я не могла уничтожить самое дорогое.

Все то лето я жила надеждой — надеждой, порожденной взлетами веселья при слове, взгляде, улыбке Марка, но куда больше было слез. И все-таки мною начала медленно овладевать безнадежность, до тех пор, пока даже хорошие дни — дни, когда я могла быть рядом с ним, — сделались серыми, ведь веселье, которое они приносили, задохнулось в пыли отчаяния.

Но отчаяние не могло задушить желание. Я знала достаточно о сексе, чтобы понимать, что чувствую, когда Марк стаскивает рубашку через голову и моется под насосом во дворе. Мои чувства были удивительными и пугающими и такими странными.

Конечно, я знала факты, но насчет всего этого мысленно и эмоционально блуждала в такой же темноте, как и мои подруги. Никто не объяснил нам, что желание секса точно так же путает мысли девушек, как и парней: может быть, считалось, что, если об этом не упомянуть, мы этого и не захотим. Но мы, конечно же, хотели. Даже если «он» не был тем парнем, которого ты по-настоящему желала. Но не желать совсем было еще хуже.

Секс начался для меня на софе в церковной комнате, которую мы одолжили для раскопок Бермондси, — после того как все остальные ушли домой пить чай. Помню, было холодно, темно — значит, раскопки уже близились к концу. Я и сама должна была отправиться домой. Тетя Элейн болтала бы со мной через плечо, готовя ужин, как будто я все еще была в том возрасте, когда готовят уроки за кухонным столом, а дядя Гарет состроил бы смешное лицо и похлопал бы меня по плечу. Марк бы оглянулся и улыбнулся, а потом снова вернулся к починке забора или к кипам книг, которые мы упаковывали. Потом из сада раздался бы голос Иззи, и я бы снова осталась одна.

Может, это был один из тех моментов, когда я поняла с опустошающей уверенностью, что Марк всегда будет лишь добр ко мне и готов мне помочь, но всегда будет уходить, если его позовет Иззи…

Если я вообще приняла сознательное решение, то из-за подобных моментов.

Его звали вроде бы Миллер — Найджел Миллер, — и он тоже был первокурсником, кажется, из Бристоля. Все лето я чувствовала на своей спине его взгляд. Спустя некоторое время я заметила, что, когда на утреннем сборище поднимаю руку, вызываясь участвовать в раскопках, он выражает желание присоединиться ко мне. Или когда я сижу с чашкой чая и сэндвичем, думая о Марке, а потом поднимаю глаза, то обнаруживаю, что Найджел пристально на меня смотрит.

Мы с ним болтали о пустяках, сидя бок о бок на корточках и соскабливая землю с обломков норманнского камня, хотя бабушка сказала бы, что с ним особо не о чем говорить. Но Найджел продолжал смотреть на меня, продолжал произносить мое имя, даже когда в том не было нужды, и, казалось, до мельчайших деталей запоминал все, что я когда-либо ему говорила.

В тот редкий день, когда я пришла на работу, облаченная в юбку, он нерешительно спросил, почему я не надеваю юбку чаще. И был слегка удивлен, когда я ответила:

— Потому что она мешает.

Его внимание было как стесняющий свет лампы, направленной на меня. Оно заставляло меня чувствовать жар под кожей и все время сознавать, что я делаю — приседаю, вытягиваюсь, провожу пальцами по резному орнаменту, а мокрые от пота прядки, выбившиеся из завязанных в «хвост» волос, прилипают к моим щекам.

Почему я не могу с уверенностью вспомнить его имя? В конце концов, я же помню тот поздний день — кажется, это было в сентябре, — когда остальные участники раскопок начали расходиться, ворча из-за того, что проливной дождь, похоже, не собирается ослабевать и с работой наверняка покончено.

Остались только мы вдвоем. Я заварила чай.

— Не представляю, как доберусь домой на велосипеде под таким дождем, а ты? Думаю, надо немного переждать. Хочешь выпить чаю?

Он сказал, что хочет.

Я села с двумя кружками на софу и протянула одну из них Найджелу.

Думаю, мне было просто любопытно, хотя и так легко было догадаться, что произойдет. В конце концов, я училась в университете уже целый год. Но почему именно с ним, с тем, о котором мне приходится думать как о Найджеле, потому что я не помню точно, как его звали?

У меня сохранились воспоминания о запахе газовой плиты и о софе — копоть и обрывки старых бумаг, — воспоминания, которые говорят мне, что мною двигали отнюдь не романтические побуждения.

Я спросила его, что он будет изучать в следующем году, и, пока он рассказывал, смотрела ему в глаза. К тому времени, как Найджел объяснил мне важность анализирования записей парламентского округа XVIII века, он тяжело дышал, а щеки его покраснели. Я не помню, кто из нас сделал первое движение. Поскольку мне тогда был двадцать один год, сомневаюсь, что первое движение сделала я. Но Найджел едва ли был из тех, кто берет наскоком, поэтому, скорее всего, мы придвигались друг к другу крошечными движениями и жестами.

К тому времени, как мы начали целоваться, я закрыла глаза. Это было мило, это было влажно.

Потом его язык попытался проникнуть между моими губами в рот, все еще хранящий вкус чая. Не уверена, что мне это пришлось по сердцу, но потом он обхватил меня руками, и вот это мне понравилось. Я откинулась назад, но, поскольку сидела на софе боком, теперь полулежала. Его рука скользнула под мой свитер и нашла грудь.

Я мыслила достаточно ясно, чтобы понять: начиная с этого момента пути назад уже не будет — даже если мы не дойдем до конца.

Я открыла глаза, тогда как глаза Найджела были закрыты, и он выглядел так, будто собирался упасть в обморок. Это меня удивило, потому что я знала: «там, вверху» я порядком разочаровываю, ведь мои груди едва ли стоят крепкого сатина и бретелек бюстгальтера. Но Найджел задохнулся, вытащил из-за моей спины вторую руку, так что я невольно скользнула еще дальше вбок — пока наконец не оказалась на софе почти лежа. Он смог дотянуться до второй моей груди.

Я закрыла глаза, надеясь, что это поможет и легкое головокружение станет приятным. Найджел был теплым, лежа на мне, и снова начал меня целовать, как будто это занятие было самым важным в мире. Мне тоже начинало так казаться.

Потом внезапно он начал ужасно спешить. Мне было интересно знать, как все это происходит, но я не была так поглощена процессом, чтобы забыть, что велела мне сказать в таком случае одна подруга… Или Иззи? Я не помнила точно.

— У тебя есть с собой кое-что?

Его глаза распахнулись, он покачал головой.

— Все будет в порядке. Я вовремя выйду.

Я наполовину знала, что он имеет в виду, наполовину знала, что должна ответить: «Нет», — но не ответила.

Он стащил с меня трусики. О последующих нескольких минутах я помню лишь, как мои ноги все время соскальзывали с, софы. Найджел пыхтел мне в ухо, и было больно, очень больно, а потом он закричал и, казалось, все кончилось… И я поняла, что он не вышел.

Дождь слегка приутих, было темно.

Когда я попыталась выбраться из-под него, он проснулся и спросил, в порядке ли я.

— Надо идти. Я уже опаздываю.

— Проводить тебя домой?

Надо отдать должное Найджелу Миллеру, если его и в самом деле так звали: он был хорошо воспитан.

Но внезапно я совершенно перестала его выносить. «Саму себя я еще могу выносить», — подумала я, чувствуя боль, а потом противную липкость, когда натягивала брюки.

То, что произошло, и то, как я чувствовала себя, пока это происходило, как я чувствовала себя сейчас, было очень интересным и в некотором роде разумным. Но я бы уже не считала это интересным и разумным, если бы рядом со мной тащился Найджел. Это я знала наверняка.