— Нет, всегда. Марк, ты не знаешь… Ты понятия не имеешь… как часто после того, как ты ушел… каждый день что-то не могло без тебя обойтись. — Голос болезненно срывается, застревая у меня в глотке. — В мастерской, в доме ты мог заставить работать все, что угодно, а никто другой не мог. Каждый день. Только тебя там больше не было.

Теперь я плачу в голос, громко и сердито, будто не в силах сдержать все, что накапливалось во мне с тех пор, как появился Марк.

— Тебя там не было, и становилось все трудней и трудней, денег не было, помощи не было… Гарет остался один, Иззи переехала, и… и тебя там не было… Тебя там не было…

— Я знаю, что не было, — говорит Марк.

Я протягиваю руку, чтобы найти в сумке носовой платок, и тут машина внезапно делает крутой поворот через улицу и направо.

— Куда мы?

— Увидишь, — говорит он.

И я вижу — огромные деревья над нами вдоль Коурт-роуд, а потом треск поросшего травой гравия под покрышками, когда мы сворачиваем к подступам к Тилт-ярду, и дворец Элтхэм — Великий зал Эдуарда IV — появляется по другую сторону рва.

— Я подумал, что тебе нужно где-то успокоиться.

— А мы сможем войти? Его же сейчас реставрируют.

— Да, но я знаю администратора, — отвечает Марк. — Давай посмотрим, сумеем ли мы уговорить его впустить нас.

Все здание в строительных лесах и окутано брезентом. Великий зал и пристроенный к нему загородный дом в стиле ар-деко видны только в проемах между тканью и лесами, каменный изгиб там и полоса кирпича тут.

Газоны неровно подстрижены, кусты бесформенные и развесистые.

Вокруг меня как будто опять начинает клубиться туман, и я не могу ничего распознать. В другой день мне было бы любопытно заглянуть внутрь, принять предложение друга Марка — администратора Чарли показать нам, как идет реставрация. Сегодня же меня так трясет, что я в состоянии только добраться до дальнего конца участка.

Мы среди высоких деревьев, трава под ногами вязкая и неухоженная, к ней цепляются последние листья этого года. Земляной бугорок кажется хорошим пристанищем, откуда можно смотреть на северо-запад, в сторону Гринвича и Темзы.

— Прости, — наконец говорит Марк. — Я не хотел тебя расстраивать.

— Ничего. Меня все расстраивает с тех пор, как умер Адам. Ты ни в чем не виноват.

— Как долго вы были женаты?

— Пятнадцать лет.

— У вас не… нет детей?

— Нет, — отвечаю я, зная, что для Марка этого достаточно. Но мне хочется объяснить: — Было еще не поздно их завести, но не получилось, и ни одна из альтернатив не подошла. Это неважно — однажды решили мы. Мы были счастливы и так.

Марк молча кивает и, к моему облегчению, не спрашивает о том, как я жила до Адама.

— А ты? Я имею в виду, у тебя есть дети? — спрашиваю я.

— Нет. Если не считать падчерицы Морган. Ей было семь. Она никогда не знала отца, и Джейн раньше никогда ни с кем не жила. Морган все еще живет в Йоркшире.

Я думаю об Энтони Вудвилле и маленьком принце Эдуарде на далеких зеленых холмах Валлийской марки. Энтони, должно быть, был для Эдуарда в большей степени отцом, чем настоящий отец принца.

— Значит, ты вырастил ее как отец?

— Полагаю, так и есть, — улыбается Марк. — Она уже училась в колледже, когда мы с Джейн разошлись.

Я киваю. Кажется, мне больше нечего сказать, но это удобное молчание сейчас хорошо само по себе. Когда в конце концов Марк подает голос, он как будто будит меня.

— А что насчет тебя? Что ты думаешь о продаже Чантри?

Почему-то это кажется еще одной нехарактерной для Марка репликой.

— Я? Право, не знаю… Думаю, меня это больше печалит. Это часть моего прошлого. И я беспокоюсь о дяде Гарете. Но Чантри — не мое настоящее.

— Ты бы не переехала обратно в Англию?

— Нет. Люди спрашивали меня об этом, когда умер Адам. Но вся моя жизнь в Австралии. Я там преподаю и занимаюсь научными исследованиями, и наши друзья там… Я возвращалась каждые несколько лет, чтобы всех здесь повидать. И есть ведь телефон. И электронная почта тоже, чтобы переписываться с моими друзьями-учеными. Адам сказал… Когда заболел… Он сказал, что я должна делать то, что хочу… — Голос мой замирает. Спустя мгновение ладонь Марка накрывает мою руку и держит ее, и я могу продолжать. — Но я всегда знала, что останусь в Сиднее.

Когда я благополучно выговариваю это, он убирает руку и как будто обдумывает все, что я сказала. Потом Марк спрашивает:

— И никто не думал о том, чтобы спасти Чантри?

— Что ты имеешь в виду?

— Никто не попытался его спасти? Найти средства для его восстановления?

— Ну, Лайонел спрашивал «Национальный трест», как ты уже знаешь, но на то, чтобы материально обеспечить Чантри, денег нет. И ни у кого из нас нет подобных денег, думаю, даже у Лайонела. Поэтому нам с этим не справиться.

— Да, знаю. Просто думал вслух. Но это же историческое здание, его построили специально для «Пресс». Даже с пристроенной к нему часовней. И внутри здание осталось почти таким, как раньше. — Его быстрая улыбка освещает все кругом. — Мы могли бы спасти даже кроликов и звездный потолок.

— Ты имеешь в виду какую-то компанию?

— Да.

— Я… Прости, это так неожиданно, что мне трудно себе такое представить. Но люди ведь могут представить, верно? Кто-то должен знать, как это делается. Ты знаешь?

— Ну… никогда не проводил таких компаний сам, но есть множество людей, которые этим занимаются. Прежде всего следует заинтересовать местный совет. Дом внесен в перечень, поэтому совет уже знает, что он представляет некоторую ценность.

— Когда ты так говоришь, ты смахиваешь на Лайонела.

— Да? — спрашивает он и замолкает.

— Но это мысль, — быстро говорю я, думая: как же я могла такое ляпнуть. — А каким будет следующий шаг?

— Получить согласие остальных членов семьи. И остановить аукцион.

— Иззи согласится, я уверена. Думаю… У меня такое чувство, что некогда она жила где-то в другом мире, ну, чуть-чуть в другом… Не в дурном смысле слова, но…

— Ей был нужен Чантри.

— Да, он был ей нужен.

— Нам всем он был нужен, — произносит Марк, вставая и протягивая руку, чтобы помочь мне подняться. — Но не говори Гарету. Не говори, пока мы не будем знать, что машина запущена.

Я снова подумала о фотографии Марка, которую хранит Гарет, и о спрятанном письме. Такое хрупкое свидетельство жизни Марка в Чантри.

Когда мы выходим из-под деревьев и пересекаем деревянный мостик, перекинутый через ров, Чарли, друг Марка, идет к нам, он несет каски.

— Я скоро закрываюсь, — говорит Чарли. — Вы уверены, что не хотели бы сперва осмотреться?

— Уна?

Это слишком соблазнительный шанс, чтобы сопротивляться.

— Что ж, если вы уверены…

Мастера и строители уже закончили работу и ушли.

— Я участвовала в шестидесятых годах в раскопках аббатства Бермондси, — говорю я, и у Чарли загораются глаза.

Я рассказываю ему то, что помню о раскопках, пока мы идем по широкому, изогнутому, облицованному гладкими панелями коридору, вполне уместному на большом океанском лайнере. Наконец мы входим в огромный, молчаливый Великий зал.

Мне кажется, я слышу гул громадного пространства. Окна находятся высоко, их большие каменные средники[66] мерцают, отражая свет, а громадные балки из потемневшего от времени дуба, поддерживающие готическую крышу, нависают над окнами и между ними.

Чарли гордо говорит, что все это подлинное. Он говорит, что в 1940 году сюда попала зажигательная бомба — до сих пор видны обожженные места на камнях пола, и их следует оставить, потому что они тоже часть истории.

Марк спрашивает насчет границ каменной кладки и подгонки плотницкой работы и о том, какие принципы лежат в основе реставрации.

— Основное правило, которого придерживаются при реставрации, — это чтобы новую работу было видно с расстояния в два фута и не видно с расстояния в четыре фута, — объясняет Чарли. — Таким образом, возникает ощущение подлинности. Тут есть небольшая разница. Мы можем сделать так, что новые деревянные балки станут темными, и их будет не отличить от оригинальных, но мы не станем заниматься фальсификацией. Никаких поддельных червоточин в дереве или следов копоти. С другой стороны, там, где приходится будить воображение, лучше сделать что-то полностью новое, а не подделку под старину. Чистое стекло и сталь и все такое прочее: то, что хорошо само по себе. Создатель «Куртолдз»[67] в двадцатых годах, в общем-то, это понял.

Я не думаю о двадцатых годах, я думаю о том, что здесь танцевали Елизавета и Энтони, здесь давали аудиенции послам и устраивали свадебные пиры, здесь знать пила и фехтовала, и дети, наверное, шумели в дождливые дни, а вокруг них лаяли собаки.

Явились ли они сюда, когда сестра Эдуарда Маргарита Йоркская была благополучно выдана за герцога Бургундского? Как здесь пахло тогда? Бархатом и цветочной водой? Сладкими травами и пирами? Отхожими местами и несвежим мясом? Потом и страхом? Какие тогда здесь раздавались звуки?

Здешний двор славился на всю Европу своей музыкой, но какой она слышалась тогдашним людям? Прокрадывалась ли она в уши Елизаветы, как в мои, заставляя ее смеяться, и плакать, и любить?

Она, почти наверняка, не была влюблена ни в одного из своих мужей. Но даже среди придворных, где было полно ее врагов, не шептались о каком-либо другом мужчине. Любила ли она кого-нибудь так сильно, что радость любви причиняла ей боль, любила ли до потери рассудка? Сожалела ли она, что никогда не испытывала подобных чувств?

Под моими ногами шершавая древняя пыль, а снаружи звенит долото последнего припозднившегося рабочего — как колокол на камне.