— Это работа Фергюса? — спрашиваю я. — Красивая. Из чего она?

— Наверное, сплав олова со свинцом. Скрученный сплав, — отвечает он, но не вдается в детали.

А я воображаю Фергюса запертым в тайной башне, согнувшимся, как Румпельштильцхен[33] над прялкой, и сплетающим металл в завитки лунного серебряного света.

— Купил тут кое-что в городе, что может тебя заинтересовать. Это напомнило мне Чантри.

Лайонел отпирает застекленную книжную полку. «Le Morte Darthur»[34] издания конца XIX века, обернутая, как и остальные книги, в похрустывающий чистый пластик букиниста.

Серебряное кружение завертело и мой разум. Я не открываю книгу, а смотрю на обложку, на даты, на колофон. Книга создана для того, чтобы содержать слова, но я думаю не о словах. Ее вес в моей руке, когда я беру ее у Лайонела, уголки, прижимающиеся к ладони другой руки. Я переворачиваю книгу, снимаю пластиковую обертку, пробегаю пальцем по корешку, чувствуя выпуклости переплета, как позвонки, и вытесненные имя автора и название. Потом снова поворачиваю книгу и пролистываю страницы — так, что они щекочут мой большой палец, — задерживаясь на вклейках с иллюстрациями и листая дальше. От книги исходит легкое дуновение бумаги и старины. Переплет под моими ладонями гладкий, теплый и пахнет воском. Коричневая телячья кожа скомбинирована с зеленой и аметистовой и имеет золотое тиснение вокруг — изображение озера, меча, Святого Грааля. Цветные куски кожи обрезаны так ровно, что почти не чувствуются места, где один переходит в другой. Я ощущаю под пальцами только легкое гладкое вздутие, словно вздутие мышц под кожей мужчины.

Я поднимаю глаза, и к щекам моим внезапно приливает жар, как будто Лайонел — мой брат во всем, кроме фамилии, — может прочесть мои мысли. Такие мысли уже давно не приходили мне в голову — с тех пор, как заболел Адам. Они застали меня врасплох.

Я снова опускаю глаза на книгу и вижу, что страницы раскрыты на изображении сэра Кая, молочного брата Артура и сенешаля, высмеивающего вновь прибывшего незнакомца, которого он прозвал Белоручкой из-за его красивых рук. На пальце Белоручки виднеется узкое кольцо.

— Красивая книга, — произношу я, закрывая ее, и кладу на стол.

Лайонел немедленно берет книгу, затем открывает ящик стола и вынимает сложенную тряпку для вытирания пыли. Он полирует ею переплет и, держа книгу тряпкой так, как доктор мог бы держать использованные хирургические перчатки, вновь заворачивает ее в стерильную обертку и ставит на место, на полку.

— Итак, что ты о ней думаешь? — только потом спрашивает он.

— Она и вправду очень красивая, — говорю я. — Это, конечно, не мой период, но могу сказать тебе, у кого о ней можно расспросить, если ты хочешь знать о ней больше.

— Я не собираюсь ее продавать, но все равно это будет интересно. У моего друга-коллекционера есть такая же, но далеко не в лучшем виде, — ухмыляется Лайонел. — В куда более худшем состоянии.

— Моя большая записная книжка осталась на Нарроу-стрит. Когда я вернусь туда, поищу кое-какие имена и позвоню тебе. Кстати, о делах. Что мы должны делать, если предстоит аукцион?

— Ну, все может быть не так просто, как ты, возможно, воображаешь. Чантри принадлежит не только Гарету.

— Знаю, что и я вписана в документы на владение.

— Да, и Иззи тоже. Согласно завещанию дедушки… Ему пришлось переписывать его заново, когда Кай… Но все было оформлено должным образом, — улыбается Лайонел. — Помню, взрослые устроили большое совещание насчет этого, и Гарет настоял на том, чтобы ты и Кай получили полную долю. Я подслушивал у двери, потом выглянул в окно и, увидев тебя, сидящую на качелях, подумал, что ты понятия не имеешь обо всем этом.

— Ты был против? — спрашиваю я, удивляясь самой себе. — Полагаю, ты мог бы получить больше, если бы дядя Гарет не настоял на своем.

— Нет, вовсе не против. Это был чисто умозрительный вывод, — снова улыбается он. — Кроме того, я думал, что дедушка бессмертен. Я только-только начал изучать грамматику, значит, тебе было тогда лет восемь. Как бы то ни было, нам придется подписаться, что все мы согласны на продажу. И ты, может быть, не знаешь, но я передал свою долю Фергюсу. Это необходимая мера, чтобы избежать налогов. Итак, он должен дать свое согласие, так же как ты, Гарет и Иззи. Но с этим нет проблем: Фергюс уже согласился, в принципе. Он живет в Йорке, и я выслал ему документы. Все устраивается легко, когда имущество находится во владении членов семьи.

— Да, конечно, — соглашаюсь я.

И не добавляю, что пару раз за последние несколько лет я думала, как бы все обернулось, если бы мой отец не погиб, если бы он вернулся домой, в Чантри. Не для того, чтобы присматривать за мной, как мне виделось в детских фантазиях, а чтобы занять место старшего сына, первенца, прекрасного художника и обожаемого старшего брата.

Кто знает?

Энтони сказал бы: «Бог может знать, но мы не можем».

Но перед этим еще столько всего. Братья, да, но и дядья тоже. Что-то бьется в моем мозгу, когда Лайонел рассказывает мне о ссоре между аббатством и городом из-за автостоянки и права проезда.

Британия безумствовала долго,

Самой себе удары нанося:

Брат в ослепленье проливал кровь брата,

Отец оружье поднимал на сына,

Сын побуждаем был к отцеубийству.[35]

Да, таков конец «Ричарда III», когда все в королевстве — для драматурга эпохи Тюдоров — приведено в порядок. Это одна из вещей, с которыми я борюсь в нашем, сформированном Шекспиром, видении тех времен, хотя он был куда ближе к тем событиям, чем я. Для него Война кузенов была не столь уж далеким прошлым. Старики тогда могли рассказывать об этой истории, как дедушка рассказывал нам о Крыме своего отца. Если вы принимаете пьесы за историю, значит, они ошибаются. Они лгут, если рассказ способен полностью завладеть вашим вниманием.

Итак, как же это выглядело для их дедов — не захватывающая история, не пропаганда лжи, а сама жизнь, день за днем, месяц за месяцем, год за годом? Вот что я хочу знать, вот история, которую я хочу написать.

Мое преобразование истории будет совсем другим, я надеюсь и верю, хотя моя совесть историка всегда будет брать верх над моими желаниями рассказчика.

Это звучит так сухо, так по-пуритански. Так безжизненно. Как я могу вдохнуть в них жизнь, но не запятнать свою совесть ученого? Как я могу заставить Елизавету и Энтони дышать? Сделать так, чтобы стерня царапала ее лодыжки после жатвы в Графтоне?

Как Энтони жил все те месяцы, пока его держали в Кале в качестве военнопленного? Когда Эдуард захватил трон Генриха — что они чувствовали? Их мать Джакетта приходилась тетей Генриху благодаря браку, была до мозга костей приверженной династии Ланкастеров, королева Маргарита была ее лучшей подругой, обе они знатные французские дамы и смущенные новобрачные на нашей сырой и зябкой земле. Что чувствовала Джакетта… чувствует… говорит… когда ее муж объявляет, что битва проиграна, а Генрих и Маргарита — беженцы и семья перешла на другую сторону? Все это было семейным делом — дела королевства. Семья, родство, верность… Эти вещи формируют жизнь каждого.

Я смотрю на Лайонела, говорящего о распределении имущества, о распределении дохода, о последствиях этих дел для детей Фергюса и Фэй, если у них когда-нибудь будут дети.

«Если у Элейн когда-нибудь будет сын, проблемы могут усложниться или воистину разрешиться — кто знает?» — написал мой дедушка за годы до того, как родились Лайонел и Иззи.

А как насчет преданности моего отца «одному лишь искусству»? Как это отразилось на «Солмани-Пресс»?

«Ремесло — искусство, ставшее привычным, — внезапно подумалось мне. — Привычным и функциональным».

Искусство, которое кормит и одевает и дает крышу над головой. Спорили бы Кай и Гарет из-за того, что следует сделать, и о том, как это можно сделать? По крайней мере, сейчас мы не спорим, но такие вещи все еще существенно влияют на наши жизни.

Я вернулась в Англию, чтобы списать со счетов свою давно умершую английскую жизнь, но по моей спине пробегают мурашки при мысли о том, как существенно все это до сих пор влияет на мою жизнь.


Когда на следующий день Лайонел провожает меня на станцию, нам говорят, что на ветке Сент-Олбанса какие-то проблемы. Нет, уверяю я его, все в порядке, я просто поеду автобусом, который организовали железнодорожники, почему бы и нет, — и пусть он не беспокоится. Мы прощаемся, хотя скоро увидимся снова и поговорим, потому что нужно еще многое уладить с аукционом. Лайонел даст мне знать.

А потом я забираюсь в автобус Службы железной дороги вместе с другими ворчащими пассажирами, и мы медленно едем по Большой Северной дороге к Лондону.

Когда-то по ней тянулись длинные вереницы вьючных лошадей, нагруженных тканями, соленой треской и громадными тюками льна. Здесь было полно гонцов и торговцев, путешественников и подмастерьев, коробейников, торгующих ленточками, безделушками и сборниками баллад. Священник бормотал притчу, готовясь изложить ее на следующем торговом перекрестке. Один пилигрим направлялся в Волсингам, а другой, в шляпе, украшенной морскими раковинами, шел из Компостелы. Вот тяжеловооруженный всадник, вот женщина с ребенком за спиной, вот скот для Ист-Чип и гуси для Поултри, вот ослик лудильщика, увешанный горшками и сковородками. Раненый нищий, утверждающий, что получил ранения на последней войне с Францией, за четыре пенса расскажет вам о сожжении ведьмы Жанны, которая из Арка.

Дорога — это нерв, соединяющий Лондон с остальным королевством. То место, где мы находимся в пыхтящем, густом трафике, — это синапс, ворота, которые следует охранять или штурмовать, чтобы удержать или захватить город.

Не раз и не два, а множество раз все эти обычные, неизбежные путники рассыпались и прятались при звуках труб и барабанов, развевались в воздухе знамена, и песня «Наш король отправился в Нормандию, с Божьей помощью и с силой кавалерии» заглушала топот копыт и марширующих ног. Только воины отправлялись в Нормандию с единственной целью — сражаться за свою родню.