Но в подобное мне нелегко поверить: для этого он слишком умен. А если он бежал… Он сделал это ради политики, не из страха.

Я утешаю себя тем, что наша любовь простирается дальше нынешнего времени и вынесет все. Я буду верить, что она еще жива и будет длиться вечно.

Теперь местность вокруг нас более открытая, на востоке сквозь дымку светит солнце.

Мы едем на запад, и я не могу не поддаться желанию повернуться и посмотреть на светило. Я жажду этого: так луна сквозь закрывающие ее облака притягивает души любовников. Так сквозь дым благовоний к огромным свечам святилища тянутся души пилигримов, туда, где они могут наконец прикоснуться к Богу. Моя душа устала, как душа пилигрима. Я должен верить, что этот день — день моего последнего земного паломничества, хотя никто не может знать, чего попросят у его души по другую сторону смерти.


Уна — Вторник

Свернув на подъездную аллею со Спарроу-лейн, я вижу, что оконные рамы Чантри еще больше облупились, а на переднее крыльцо — крыльцо пилигримов — упало несколько черепиц. Выше, в одном из окон, к верхней части занавески прикреплен флаг с портретом Че Гевары, на подоконнике другого окна лежит нижнее белье и пара теннисных туфель. Но сам массивный дом выглядит в точности, как раньше: широкий, прочный, из розоватого кирпича, с остроконечной крышей, построенный с тщательно продуманной простотой.

Дом вырос из средневековой часовни, и мой поствикторианский дедушка не сделал никаких вульгарных улучшений и переделок здания, в которое влюбился. Это чистая, неприкрашенная готика — остроконечные арки, короткие балки, торчащие из стены и поддерживающие главные стропила, узор, похожий на каменное кружево. Я не помню самой часовни, только ее руины, и они не изменились. Те же остатки каменных стен, теперь укутанные густой травой, просмоленные подпорки и заржавленные болты, поддерживающие заднюю стену дома: без них она бы ни за что не выстояла.

Тут и там я вижу мусор: гниющий мешок, пивные бутылки, окурки. За домом, по другую сторону сада, — мастерская, длинная, приземистая, тоже из розоватого кирпича. Ее построили, чтобы было где разместить прессы, кладовые и переплетные машины и все принадлежности столь древнего ремесла и искусства.

Прошлой ночью шел дождь, и теперь слегка пахнет яблоневыми деревьями и землей. Чувствуется даже слабый запах чахлых роз, которые каким-то образом все еще пробиваются сквозь душащую их траву.

Мои воспоминания тоже почти удушающие.

Я помню: в тот день, когда Марк явился в Чантри, только что прекратился дождь, и запахи сада были такими густыми, что я почти могла их видеть. Я сидела перед домом, на крыльце пилигримов, и смотрела на последствия празднества моих кукол. Берти — бигль из соседнего дома — в конце концов не захотела быть благородным боевым конем. По крайней мере, когда я попыталась всунуть ноги моей куклы Голли под ошейник, чтобы та ездила верхом и была победительницей на коронации. Даже медвежонок Смоуки полетел в сторону, когда Берти пустилась наутек.

Я услышала скрип гравия: мальчик чуть постарше Лайонела толкал велосипед по дорожке. Это не был мальчик мясника или булочника, и на нем не было почтовой формы.

— Извините, мисс, — громко откашлялся он. — Не подскажете, как пройти к «Солмани-Пресс»?

Я спрыгнула с крыльца, выудила медвежонка Смоуки из лужи и пристроила на солнышке сушиться.

Это было интересно.

— Я покажу.

Посетители поднимались на крыльцо пилигримов и звонили в большой колокол у парадной двери, а торговцы сворачивали на тропу, что вела вдоль дома, и стучали в заднюю дверь. Члены семьи входили и выходили в любую дверь, которая не была заперта, а мы, дети, пользовались окнами не реже, чем дверьми.

Я не была уверена, что делать с этим мальчишкой, но твердо знала: было бы грубо спросить его, кто он такой. Поэтому я только поинтересовалась:

— Ты ищешь дядю Гарета?

— Дядя Гарет — это Дж. Приор, эсквайр? Мальчик говорил как местный, его одежда была такой же потрепанной, как у Лайонела, но не заштопанной и явно великоватой для него. Как и моя, потому что сперва мои вещи носила Иззи, а иногда и Лайонел тоже.

— Да, это он. — Внезапно меня осенило: — Ты по объявлению?

«Требуется старательный мальчик для выполнения общих обязанностей, — написал дядя Гарет на карточке, которую выставил в окне газетной лавки. — Обязательно честный и трудолюбивый. Пять шиллингов в неделю плюс обед. После трехмесячного испытательного срока — до десяти шиллингов. В субботу работа на полдня. Обращаться к Дж. Приору, эсквайру, „Солмани-Пресс“, Чантри, Спарроу-лейн, Нью-Элтхэм».

— Да.

Мальчик наклонился, все еще держа свой велосипед, поднял мою уродливую куклу и пригладил ее волосы там, где их изжевала Берти.

— Это твоя?

Я кивнула.

Голли была все еще немножко обслюнявлена, но не настолько, чтобы тетя Элейн заметила и решила выстирать ее. Мне не нравилось, когда Голли пахла мылом.

— Ты можешь показать мне дорогу? — спросил мальчик. — Не хочется опоздать.

— Конечно, — ответила я.

Хотя все еще не знала, что с ним делать. В конце концов я повела его в другую сторону, через сад.

Мальчик смотрел вверх, на сломанные стены, которые я обычно считала обломками кораблекрушения.

— Тут была церковь? — спросил он почтительно.

Никто из моей семьи не посещал церковь, но тетя Элейн иногда позволяла Анни, помогавшей по дому, брать меня на детские церковные службы, куда та ходила со своими младшими братьями. Мне это очень нравилось, особенно пение. Дома никто не пел. Дядя Роберт сказал, что это потому, что все мы умеем только хрипеть.

— Тут была часовня. Настоящая, средневековая. Часовня короля Артура, — ответила я.

— Мне нравится Ланселот, — кивнул мальчик.

Я повела его через лужайку, под яблонями, и колеса его велосипеда оставляли на влажной траве змеящийся след. Я показала ему колодец, выгул для птиц, вяз, ветка которого надломилась, когда на дерево взбиралась Иззи… Она упала и сломала себе руку.

В мастерской не работала ни одна машина, и дядя Гарет, услышав, как мы разговариваем, подошел к дверям.

— Марк Фишер? — спросил он, протягивая руку. — Я мистер Приор. Мистер Гарет Приор.

Марк Фишер стянул с головы шапку и потряс руку дяди Гарета.

— Добрый день, сэр.

— Поставь велосипед в сарай — вон там, и я покажу тебе, где здесь что. До встречи, Уна. Спасибо, что проводила Марка.

Они исчезли в мастерской.

Мне не разрешалось входить туда без спроса, хотя я часто болталась вокруг, с надеждой поглядывая на дверь. Дядя Гарет сам объявлял, когда пора пить чай, и говорил, что я могу войти. Один из помощников давал мне похлебать чаю, положив туда столько сахара, сколько мне нравилось, и вручал половинку бисквита.

Но сегодня все были заняты: складывали, заворачивали, вычищали и смазывали.

Я пошла прочь, но тетя Элейн заметила меня раньше, чем я смогла вернуться к своим куклам, и мне пришлось помогать ей со стиркой.

Я стояла на ящике, развешивая мокрые посудные полотенца, когда Марк Фишер вышел из мастерской, натягивая на ходу шапку.

— Привет! — сказала я поверх полотенца.

— Привет, — ответил он и покатил велосипед по тропе к передней двери. — Посмотри-ка, какая ты вдруг стала высокая. Тебя заколдовал Мерлин, да?

— Нет. Хотелось бы мне, чтобы он меня заколдовал.

— А если бы он смог это сделать, что бы ты у него попросила? — поинтересовался Марк, остановившись.

Я подумала: «Я бы попросила волшебный ковер, как у Аладдина, чтобы облететь весь мир и найти картины моего отца». Но вместо этого ответила, как отвечала обычно:

— Жареного цыпленка и большое шоколадное пирожное. И щенка.

— Собственного щенка?

— Да. Только тетя Элейн говорит, что он будет путаться у нее под ногами.

Мальчику определенно стало жаль меня. Я солгала, мне никогда не хотелось щенка, это было своего рода жульничеством — заставлять себя жалеть.

— А ты бы чего хотел? — быстро спросила я. — Если бы был Мерлин.

— Думаю, раньше я бы попросил работу. Но теперь она у меня есть.

— Ты будешь работать на дядю Гарета?

— Да, — сказал он, и улыбка озарила его лицо, как восходящее солнышко.

— Замечательно! Ты начнешь прямо сейчас?

— С понедельника, с восьми часов, — ответил он, прикоснувшись к шапке и прощаясь. — До понедельника, мисс Уна.

— До свидания, Марк. Увидимся в понедельник.

«Он даже знает мое имя, — подумала я, — и он называет меня „мисс“, как будто я взрослая или почти взрослая, как Иззи».

Я подняла медвежонка Смоуки и Голли — они играли в пушишки[21] в бочонке для дождевой воды — и пошла посмотреть, не осталось ли у тети Элейн кусочков яблока после приготовления пудинга для сочельника.

Сейчас, приближаясь к тропе, я слышу медленный вальс пресса, а потом все стихает, и дядя Гарет появляется в дверях мастерской.

— Уна! Дорогая! Я увидел тебя через окно. Как поживаешь? Хорошо долетела?

Обнимая его, я замечаю, как он ссохся, и сквозь запахи маслянистой канифоли, типографской краски и мыла для бритья чувствую запах старости. Он никогда не был высоким, теперь же он не выше меня.

— Я так сожалею насчет Адама, Уна, дорогая. Он был хорошим человеком, — говорит дядя Гарет, и мне хочется съежиться в его руках и знать, что все в порядке: дядя Гарет здесь и всегда будет здесь, он никогда меня не оставит, а утром все будет куда лучше.

Он и вправду никогда меня не оставлял, как и тетя Элейн, до тех пор, пока она стала больше мне не нужна.

Но мне все еще нужен Адам. И он не хотел меня оставлять. Он сражался каждым дюймом пути, каждым миллиграммом, каждым анализом крови, каждой инъекцией и каждым рентгеновским снимком, каждой таблеткой, каждым разрезом и швом. Он обычно беспокоился, думая, что я предпочла бы поменьше слышать обо всем этом, но я сказала: