Кучер ухмыльнулся:

— Скорее всего, только мать.

Глаза дамы увлажнились, она протянула руку и погладила мои волосы, которые были только чуть-чуть темнее, чем ее собственные. «Что это за женщина, которая позволяет такому маленькому ребенку бегать без присмотра по улице? — это был скорее риторический вопрос, и она продолжала: — Такое создание не должно иметь столь симпатичного ребенка, это крайне несправедливо! Есть много более достойных женщин, которым… — она нахмурилась. — Пойди приведи мать этой девочки, Тодд. Я хочу с ней поговорить».

Мне не пришлось долго объяснять кучеру, где можно найти мою родительницу. Он нехотя вошел в дом, что-то недовольно бормоча, и поднялся на второй этаж, где находилась наша каморка. Через несколько минут он спустился, за ним поспешно семенила моя мать, едва не наступая ему на пятки. Такой она и осталась в моей памяти: ее потрескавшиеся руки, торопливо завязывающие передник, чтобы скрыть грязные пятна на платье; пряди седых волос, выбивающиеся из прически и неряшливо свисающие сосульками до плеч… Даже я понимала, что рядом с сидевшей в карете дамой она выглядела оборванкой и грязнулей.

Мать, заламывая руки, стала извиняться за причиненное мной беспокойство.

Дама оборвала ее нетерпеливым жестом: «Как вы можете оставлять ребенка на улице! Ее могли задавить! Вас надо посадить в тюрьму за такое обращение с малюткой! Сейчас я позову полисмена!»

Но, как я понимаю, леди Вульфберн вовсе не собиралась осуществить свою угрозу. Она была замужем уже пять лет, но детей не было, и она горела страстным желанием иметь ребенка, похожего на нее, который был бы отражением ее златокудрого обаяния. Конечно, у нее была Генриетта, дочь мужа от первого брака. Глуповатая нерасторопная Генриетта, не питавшая ни к кому привязанности и не вызывавшая нежных чувств ни в ком, кроме отца. И меньше всего она любила красавицу-мачеху, которая оттеснила ее на задний план в сердце папа.

Леди Вульфберн понадобилось всего несколько минут, чтобы убедить мою мать в том, что она сможет лучше заботиться обо мне и обеспечит мне несравненно более комфортабельную жизнь, что было сущей правдой. Возможно, помогло несколько монет, перешедших из ридикюля дамы в руки моей матери, чтобы сгладить горечь утраты. Если даже и так, то я об этом не знала и благодарна, что леди Вульфберн оказалась достаточно деликатной и пощадила мои чувства.

Быстрее, чем можно выбрать на рынке овощи или кусок хорошей говядины, я была передана на попечительство ее Высочеству, посажена в карету и увезена из родного дома в новую жизнь. Я даже не оглянулась на оставшуюся на тротуаре мать, не помахала ей рукой.

Также не помню, чтобы я очень страдала или просто скучала, меня только иногда преследовали угрызения совести, ведь я совсем забыла про верную подружку Мег, оставила ее в грязи на улице, предоставила ее той горькой судьбе, которая могла бы стать моей. Стыд за предательство долго не давал мне покоя, я даже не могла играть с красивыми фарфоровыми куклами, которые мне дарили; я сажала их на полку, где они хранились, словно экспонаты ценной коллекции, а играла другими игрушками.

Полгода я наслаждалась идиллией бесконечных лакомств и подарков, прекрасными муслиновыми платьями, отделанными тонким кружевом, собственной комнатой, оклеенной красивыми обоями, постелью с занавесками в оборках, двумя детскими стульями с вышитыми подушечками. В промежутках между едой за общим столом можно было полакомиться шоколадом и пирожными с кремом. И если от переедания болел живот, златокудрая леди заботилась обо мне.

Генриетта, затаив злобу и ненависть, бесшумно бродила по коридорам, выжидая, когда со мной перестанут носиться. Ее безжизненный взор загорался мстительными огоньками, которые сбрасывали присущую ей инертность. Она отказывалась играть со мной или принимать от меня игрушки.

В пять лет я не могла понять ее ревности и думала, что она тоже где-то бросила любимую куклу, а теперь переживает и не хочет, чтобы ей напоминали о ее предательстве. Я не настаивала и играла одна. Ее невоспитанность не ранила меня глубоко и не могла уменьшить моих восторгов от этой новой великолепной жизни.

Но скоро все переменилось.

Сначала изменилась леди Вульфберн. После первых шести месяцев пребывания в Вульфбернхаусе она вдруг разлюбила сажать меня к себе на колени и стала отшвыривать, как надоевшего котенка. Моя болтовня ее утомляла, а грязные ногти, раньше вызывавшие добрый серебристый смех, теперь встречались укоризненным взглядом и резким выговором. Не очень гладко причесанные волосы заставляли ее хмуриться, она и миссис Северн обменивались многозначительными взглядами, а мое прошлое, ранее не упоминавшееся вовсе, стало предметом беспокойства и постоянных пересудов.

Однажды леди Вульфберн рано ушла в свои покои, а меня перевели из моей уютной комнаты в другую, на чердак. Все игрушки сложили в большой ящик и поставили рядом с новой низенькой кроватью на колесиках, на которой обычно спали слуги. Миссис Северн втолкнула меня в комнату и быстро спустилась вниз по черной лестнице.

Через несколько секунд появилась Генриетта. Она смотрела мои апартаменты, скривив губы в усмешке. «Ты стала в доме обузой», — она с трудом выговорила это незнакомое слово, услышанное, видимо, в разговоре старших.

Ни она, ни я не знали значения этого слова, но в нем звучала угроза. «Я не обуза, — заявила я. — Вовсе не обуза».

Оттолкнув Генриетту, я сбежала вниз по лестнице и бросилась к комнате миледи. Оттуда донесся крик ребенка. Миссис Северн не впустила меня внутрь. Руки ее, оттолкнувшие меня, стали вдруг жесткими, какими они раньше никогда не были, губы сложились в язвительную улыбку.

— Леди Вульфберн не желает, чтобы ее беспокоили.

Ее тон поверг меня в полное отчаяние.

Я и в самом деле стала ненужной в доме. Мое место заняла малютка Анабел, ее новорожденная дочь, которая унаследовала красоту матери. За одну ночь я была низвергнута до положения еще более низкого, чем Генриетта, ниже, чем судомойка. Я снова стала тем, чем была, — дитя из низов, уличная девчонка, которой нельзя доверить малютку, не говоря уже о том, что даже приближаться к ней запрещалось.

Все отвернулись от меня.

Генриетта торжествовала.

Она ломала мои игрушки. Выхватывала их из рук и топтала ногами. Все чаще напоминала, что у меня нет отца. Настаивала, чтобы меня называли не Вульфберн, а Лейн, ибо так называлось место, где меня нашли. А так как официально меня не удочерили, а Генриетта была столь же настойчива, сколь и зловредна, имя это за мной закрепилось.

Златокудрая леди и мысли не допускала, что меня можно представить в кругу знакомых как равную драгоценной Анабел. Даже падчерица удостоилась ранга «ребенка мужа от первого брака». У меня не было надежды даже на это.

Генриетта старалась определить для меня подобающее место.

Когда нас, троих детей, представляли гостям, она не забывала к моему имени прибавить: «Ее взяли из жалости». Если бы она могла отнять у меня имя своей прабабки, она бы сделала это с удовольствием. Но это ей не удалось, потому что никто не стал бы утруждать себя запоминанием нового имени.

Однако такие поражения с Генриеттой случались крайне редко, именно поэтому в душе моей появился коварный и хитрый зверек.

С каждой ее злой проделкой и обидой он рос и обретал силу, вскормленный скрытой ненавистью и озлоблением, которые не находили выхода. Генриетте разрешалось ходить всюду по дому, она умела подкрадываться бесшумно и часто нападала, когда я меньше всего ждала этого.

Только однажды мне удалось избежать атаки. Я стояла на крыльце черного входа, глядя на зимний двор и на посеревшие увядшие кусты. Вдруг за моей спиной раздался легкий шорох, щелкнула щеколда двери. Я поняла, что опасность близка, и быстро отступила в сторону.

Генриетта, растопырив руки, пролетела мимо меня через ступеньки и грохнулась на мощеную дорожку. Она истошно кричала и трясла в воздухе расцарапанными ладонями. По запястьям стекали капельки крови.

Я стояла, не в силах оторвать взгляд не столько от ее искаженного лица, сколько от этих вывернутых ладоней. Ее кровь была красного цвета! Никакого сомнения не могло и быть — кровь была не голубого, а поразительно ярко-красного цвета. Чисто красная, даже без оттенка голубого или пурпурного. Такой, наверное, была и моя низкосортная кровь — главное подтверждение моего недостойного происхождения.

Я посмотрела Генриетте прямо в глаза и расхохоталась.

И хохотала, и хохотала.

А когда я обессилела от смеха, зверек исчез.

Генриетта в ужасе смотрела на свои ладони; ее ум так же по-детски буквально воспринимал слова, как и мой. Вдруг она завизжала так, что сбежалась вся кухонная прислуга, а из глубины дома спешили миссис Северн и леди Вульфберн. Меня с позором отправили в комнату на чердаке, никто не сомневался, что это я столкнула с крыльца Генриетту. Я не сопротивлялась, мне было все равно.

После этого случая я перестала реагировать на Генриетту. Ее издевки и грубость отскакивали от меня, не причиняя ущерба. Эта первая явная ложь в моей жизни сделала меня недоверчивой, я начала сомневаться во всем, что говорили мне или обо мне. В своем происхождении. В ее превосходстве. Даже в доброте леди Вульфберн, от чьей милости я зависела. И если я казалась внешне покорной и сговорчивой, то просто потому, что одержала самую важную победу, и теперь просто не было необходимости продолжать борьбу.

Вскоре после инцидента в гости к Вульфбернам приехал младший брат Его Величества. Он только что окончил курс в Оксфорде и уведомил брата о своем приезде. Лорд Вульфберн не проявлял того энтузиазма, который должен испытывать человек, не видевший брата десять лет. Мне казалось, что ему очень не хочется, чтобы его беспокоили Корнуэллские родственники. За те три года, что я находилась в доме, он ни разу не навестил свой отчий дом и говорил всем, что готов был слушать, что он предпочитает предоставить своему управляющему мистеру Моррисону заниматься родовым поместьем.