— Пока нет, но скоро будет. — Скотт знал, о чем говорит, и мне пришлось извиниться.

— А чем лечат шизофрению? Скотт поколебался, потом сказал:

— Я не поручусь, что диагноз должен быть именно такой. Тут скорее даже не раздвоение личности, а сосуществование двоих в одном человеке… или у нее маниакально-депрессивный психоз.

Не помня себя от беспокойства, я закричал:

— Чем это лечат? Объясните, что надо делать.

Скотт уклончиво ответил:

— Обычно врачи этим не занимаются.

Я все понял.

— Да она придет в себя, — дрожащим голосом сказала Памела, — возьмет себя в руки и поправится.

— Только на это и остается рассчитывать, — ответил Скотт. — Я пробовал воздействовать на нее, ссылаясь на состояние деда, объяснил, что он серьезно болен, и это произвело впечатление, она постаралась успокоиться. Умоляла не говорить деду, что нарочно разбила статуэтку, горько плакала. Ну а медальон-то я успел подобрать.

— И что вы сказали капитану? — спросил я.

— То, что она велела, конечно. Не мог же я сказать правду.

— За Стеллой никто не ухаживает? — горестно спросила Памела.

— Теперь у них будет сиделка.

— Меня капитан, наверно, не пустит?

— Вас! — ужаснулся Скотт. — Ни за что на свете! Ох, простите, пожалуйста, — опомнился он. — Я совершенно измочален. Уже плохо соображаю.

Он ничего не ел весь день. Поскольку Лиззи ушла на ферму, Памела сама принесла ему на подносе холодное мясо. Доктор набросился на него, как волк. Поев, он согласился выпить и наконец несколько смягчился.

— Зря я все это вам выложил, не положено врачу болтать, — озабоченно наморщив лоб, проговорил он. — Но я не мог иначе, ведь раздирать Стеллу на части никак нельзя. Она погибает. Кто-то из вас должен отступиться. Когда я успокоил ее, она стала послушной, кроткой, и такой ей следует оставаться. Вы двое действуете на нее возбуждающе. Вам надо Исчезнуть с ее горизонта — раз и навсегда.

— Понятно, — согласился я. — Наверно, вы правы.

Памела посмотрела на меня. Такой взгляд бывал У нашей матери, когда у меня болело ухо, словно самое важное на свете было утишить эту боль.

— У Стеллы необычайная сила воли. Она все это преодолеет. Завтра утром она уже будет сама собой.

— А завтра вечером кем? — горько воскликнул Скотт. — Эта дьявольщина периодически повторяется! Больше всего меня пугают именно эти перемены. Вот уже два дня она то святая, то безумная цыганка.

— То святая, то цыганка! — упавшим голосом повторила Памела. Она оперлась на стол, мне почудилось, что сейчас с ней случится обморок. У меня у самого в голове гудело.

— Я позвоню вам утром, — пообещал Скотт и поднялся, собираясь уходить. Он едва стоял на ногах.

Я довез его до дому. Памела поехала с нами, мне не хотелось оставлять ее в «Утесе» одну. Когда мы возвращались, она тихо плакала. Утешить ее мне было нечем. Меня самого мучило тяжелое предчувствие.

Глава XVII

СПИРИТИЧЕСКИЙ СЕАНС

Мне послышалось, что Памела плачет, и я соскочил с постели. Ей, конечно, было отчего рыдать, но так надрывно и безутешно?

Перед дверью ее спальни я остановился, прислушался. Нет, это не Памела — и на том спасибо. Плач раздавался где-то вдалеке. Я заглянул в мастерскую, там было пусто и, как всегда, неприветливо. Я снова подошел к спальне Памелы, но рыдания затихли, а я уже понял, что плач этот звучал будто в моих воспоминаниях. Памела тихонько позвала меня, и я вошел в ее комнату. С сестрой все было благополучно, она зажгла свет и, накинув на плечи ночную кофточку, сидела в постели, прислушиваясь.

— Слышал? — спросила она.

— Еще бы! И испугался, что это ты.

— Подожди секунду. Давай спустимся вниз.

Ожидая ее на площадке, я снова услышал плач — он доносился с первого этажа, — отчаянный, полный протеста, так безудержно плачут только в юности, не умея примириться с неизбежностью, и хотя я понимал, что вряд ли эти рыдания связаны с реальным горем, они ранили душу.

Памела вышла из спальни и остановилась рядом со мной.

— Это в детской, — прошептала она, уже заколебавшись, спускаться ли.

А мне показалось, что плач изменился, стал затихать. Рыдания становились слабее, будто плачущий устал от привычной, застарелой боли. В конце концов они перешли в тихие всхлипывания.

Мы осторожно спустились в холл и зажгли свет. На секунду я ощутил рядом какое-то движение, хотя, может быть, мне и почудилось. Потом все замерло и воцарилось полное спокойствие.

Однако это спокойствие мне совсем не понравилось — словно мы находились в пустоте, в середине смерча, наши сердца бились замедленно, воздуха не хватало, двигаться стало невероятно трудно. Сделав над собой усилие, мы вырвались из детской, взбежали по лестнице и заперлись у меня в комнате.

— А теперь жди холода, — сказала Памела.

Я дал ей сигарету. Она была бледна, взволнована, но испуга не выказывала. Правда, говорила без умолку, видно, это ее подбадривало.

— Я рада, что наконец и ты услышал плач так отчетливо. Пусть с моей стороны это эгоистично, но очень уж противно, когда не знаешь, можно ли доверять собственным ушам. Знаешь, а нынче ночью у меня, кажется, была галлюцинация! Ты, во всяком случае, безусловно, так это и расценишь.

В комнату стал проникать легкий холодок, но, по-видимому, он был естественного происхождения: мы не чувствовали ни подавленности, ни страха — скорей всего, из комнаты просто испарялся нагретый воздух и тепло, которое отдавали наши тела.

— Только я стала засыпать, — продолжала Памела, — как вдруг вижу, в дальнем углу, в темноте что-то маячит. Что-то зыбкое, как отражение в воде. Я даже решилась заговорить, открыть рот, а оно исчезло, как будто в пруд бросили камень.

Теперь уже Памела дрожала от холода, и я прекрасно представлял себе, что происходит на лестничной площадке, — светящаяся туманная струйка, как змея, поднимается перед нашей дверью.

— Но что ты, собственно, видела?

— То лицо с картины.

— Кармел? Эту страшную, изможденную физиономию?

— Нет, с другой картины, с первой. — Памела была уже мертвенно-бледная, даже губы побелели. Я тоже с трудом ворочал языком. Тем не менее я пытался объяснить ей:

— Это даже не галлюцинация, а довольно обычное явление — мозг или сетчатка глаза сохраняют увиденный тобой предмет.

— Но лицо, которое я видела, было не совсем такое, как на картине.

— Что ты хочешь сказать?

— Оно было печальное. Молодое и нежное, каким изображено на картине «Рассвет», но глаза смотрели трагически, с мольбой. Жалко, что видение исчезло.

— Ты говоришь, ты как раз засыпала?

— Да.

— Ну что ж, тогда все вполне естественно…

— А холод здесь сейчас тоже естественный?

— Конечно, нет.

Выносить этот холод уже не хватало никаких сил, опять возникло ощущение слабости, будто кровь стынет в жилах, и невозможно пошевелить ни рукой, ни ногой, но я собрался с духом…

— Пойду погляжу, что там.

— И я с тобой, — отозвалась Памела, но оба мы не шелохнулись.

— Утра уже недолго ждать, — прошептала Памела, дрожь пробирала ее с головы до ног, да и у меня зуб на зуб не попадал. Я прикидывал, что сейчас призрак уже, наверно, спускается по лестнице. Хотел бы я увидеть, наконец, лицо привидения. Больше мы не сказали ни слова, но навалившаяся на нас тяжесть постепенно рассеивалась, стало теплеть, и мне сразу сделалось стыдно.

Я выглянул и доложил Памеле, что вокруг все спокойно.

— Сперва запах мимозы, потом холод. Сначала плач, потом опять же холод. Не могу понять, как это связано, — устало проговорила она и ушла к себе.

Лежа в теплой спальне, я размышлял о Стелле, этот плач растравил меня, и я терзался, представляя, как она несчастна и одинока. Лежит, наверно, без сна, с ноющим сердцем и страдает оттого, что дух у нее раздваивается. Но я-то не в состоянии бы лежать без сна, измученный я крепко заснул.

* * *

Все утро в доме шла суета. Мы совсем забросили свой «Утес» — Памела была занята, а у Лиззи, как она призналась, «не лежала душа наводить красоту» раз мы все равно, похоже, скоро уедем. Но гости есть гости, никуда не денешься.

Больше мы не станем делать хорошую мину при плохой игре, ни в детской, ни в мастерской никого из приезжающих помещать нельзя. Тем не менее и в той и в другой комнатах запылали камины. В мой кабинет поставили кровать для мистера Ингрема, Макс должен был поселиться в моей спальне, а я собирался ночевать на диване в гостиной.

Пока Лиззи «вылизывала» комнаты для гостей. Памела готовила поздний ужин — суп с пирожками Она была молчалива и напряжена, ее снедало беспокойство за Стеллу. Я позвонил Скотту, но его не было дома Я даже доехал до него, но узнал, что доктор еще не возвращался.

Был базарный день, и я поехал за цветами и фруктами. Сердце у меня сжалось при виде великолепных георгинов. Ведь даже цветы послать Стелле я не мог. Мне было предписано «исчезнуть с горизонта» Оставалось только тешиться горестно-сладкими воспоминаниями — представлять себе ее застенчивое, залитое румянцем лицо, и то, как нежно и доверчиво она обращалась ко мне тогда: «Мистер Фицджералд».

Вскоре после полудня позвонил Скотт. Первые же его выпаленные скороговоркой слова принесли нам громадное облегчение.

Памела была права. Стелла выпутывается, она молодчина. Не удивляйтесь, если я до воскресенья звонить не буду, у меня тяжелый больной. И простите за то, что вчера я излил на вас свои огорчения!

Стелле лучше! Страх, который давил на нас, подобно рухнувшему потолку, и обрекал на беспросветную тьму, вдруг развеялся, нам открылись широкие просторы, а над головами засияло небо. Все остальное ерунда! Стелла снова прежняя — но какая из прежних? Дочь Мери, обещавшая «всегда вспоминать о нас с благодарностью»? Или моя любимая, плакавшая из-за того, что я мог погибнуть? Впрочем, и это неважно, больше она не страдает, страшная угроза, нависшая над ней вчера, миновала, а уж теперь время, отдых, ее собственная выдержка и наши старания сделают свое дело.