– Ничего, девки, зато после этого фрицевский… заячьей лапкой покажется! – заглушая стыд, крикнула какая-то разбитная девица и, несмотря на дикость этой вспорхнувшей словно испуганная птица фразы, на секунду стало легче.

Потом всем выдали одежду, явно русскую, но чужую, чистую и пропахшую карболкой. Манька вдруг в голос зарыдала о потере своего любимого клетчатого платья. Без него, без мешка и без утраченного родительского напутствия ей почудилось, будто она уже и не Марья Федоровна Костылева, четырнадцати лет от роду, а какая-то тряпичная кукла, и что ее сейчас поволокут куда-нибудь по блестящему полу – точно так же, как тащат груду снятой девушками одежды.

Но вместо этого их снова вывели на перрон, где светляками вспыхивали огни и урчали паровозы. На этот раз никакого разделения не было. Парни, первыми запрыгнувшие в вагоны, протягивали руки девушкам, а те проходили внутрь и, пораженные, создавая толчею и пробки, останавливались: старый пульмановский вагон второго класса сиял всем своим потертым малиновым бархатом сидений, погнутыми медными решетками вокруг лампочек, посеченными временем шелковыми шнурами багажных сеток. И пусть в каждое отделение набивалось не по четыре, а по десять, двенадцать, пятнадцать человек – все равно от роскоши захватывало дух. Они тут же приободрились, послышались шутки, кое-кто уже доставал чудом сохраненные папиросы, а некоторые из девушек садились на колени к знакомым парням. Манька, притиснутая в угол Валентиной, устроившей свой мощный зад на коленях веснушчатого паренька в сваливавшейся на глаза кепке, была даже довольна: нос ей щекотала атласная занавеска, пахнущая чем-то незнакомым, но сладким, влажные после душа непокрытые волосы приятно холодили шею, а когда поезд тронулся и погас свет, она почти спокойно закрыла слипавшиеся глаза. Но долгие семь часов с детских полуоткрытых губ все срывались и срывались слова, зовущие то отца, то Полкана, а худенькие пальцы непроизвольно сжимались в кулаки.

К полудню они были выстроены под гулкими сводами коричневой громады очередного вокзала, пересчитаны и отправлены в построенный несколько лет назад роскошный конно-спортивный манеж, дававший любому жителю великого рейха возможность бесплатно заниматься конкуром и выездкой.

Колонну русских юношей и девушек встретил пьянящий и томный дух отцветавшей бузины.

* * *

Наутро Кристель проснулась невыспавшейся и долго пыталась стряхнуть с себя наваждение отвратительного сна, в котором ее обнимал отец Карлхайнца, обольстительно молодой, в какой-то пятнистой полевой форме, а руки его были горячими и липкими. Она приняла холодный душ, не вернувший ей, как обычно, ощущения пронзительного ликования тела, выпила несколько чашек чаю, просмотрела ворох на девять десятых ненужных проспектов, подкинутых за утро к манившей курьеров своей основательностью двери, прочитала первую газетную полосу, над которой сиял привычный лукавый оскал Тойфеля, и ушла наверх, но не в кабинет дяди, а в крошечную комнату напротив, долгое время служившую гардеробной бабушке, а потом переделанную самой Кристель в некое подобие классной комнаты.

В этом помещении, узком, как пенал, с единственным окном, выходившим на их тихую улицу, ей еще с гимназических времен всегда хорошо думалось. Устроившись на подоконнике и закурив сигарету, что позволялось нечасто и происходило благодаря скорее привычке, чем действительной необходимости, Кристель попробовала разобраться в своих ощущениях. Нет, она не испытывала стыда за управлявшего лагерем деда, поскольку знала, что таких, как он, были сотни, и все они или почти все понесли за это наказание; не было в ней и жалости, ибо слишком много в последнее время обрушили на их головы документальной хроники о том, что творилось в таких лагерях… Скорее, ее душила обида на несвоевременно открытую семейную тайну, тайну, которая отныне будет вновь и вновь растравлять столь разумно уничтоженное Карлхайнцем чувство вины за свою нынешнюю счастливую и полноценную жизнь.

Одно дело рассуждать о заслуженности своей участи, будучи законной наследницей поколений честных коммерсантов, и совсем иное дело иметь за спиной деда – коменданта концентрационного лагеря. И сегодня вечером, когда вернется Карлхайнц, вместо того чтобы наслаждаться взрывающимся в ее объятиях золотым телом, ей придется рассказывать о таких малоприятных вещах. С человеком, которого она ощущала как неотъемлемую часть себя и гарантию гармонии в окружающем мире, за которого собиралась замуж, Кристель, следуя своей цельной и честной натуре, просто не могла не делиться всем.

И эта русская нянька! Судя по фотографии, совсем девочка. Каково же ей было тут, в чужой стране, с врагами, совсем одной, ничего не понимавшей, в постоянном страхе, что побьют, сошлют в лагерь, расстреляют? Кристель вспомнила, как в пятнадцать лет мать, со своей любовью ко всему новому, отправила ее в какой-то экспериментальный кампус на Боденское озеро, где в порядке опыта разрешалась полная сексуальная свобода, и как через пять дней она сбежала оттуда, устав доказывать свою телесную независимость. А ведь она была уже очень самостоятельной, решительной и обеспеченной девочкой. Интересно, жива ли эта Марихен? Если да, то, наверное, вместе со всеми проклинает их восставшую как феникс из пепла страну…

И все же долго предаваться рефлексии было не в характере Кристель. Она постарается и без Карлхайнца справиться с этим, более того, попробует придумать к его приезду что-нибудь необычное. Можно, например, купить видеозаписи всех матчей с победой «Мотора»[15] и посмотреть их вместе с ним, прерывая просмотр любовью на сиреневом ковре. Или сейчас же забронировать номер в Страсбурге и уехать туда на весь длинный весенний день. Или… Но после того как дребезжащий уже четверть века телефон в дядином кабинете был услышан, все ее планы рухнули: врач «Роткепхена» с искренним сожалением в голосе сообщила, что поступивший вчера господин Бекман скоропостижно скончался от сердечного приступа.

– Такой обаятельный старик, успел понравиться всем, включая Кноке. Я уже сделала все необходимые распоряжения. Но, видимо, надо позвонить еще и в Гвардейский Клуб – он, как ветеран…

– Скажите, на месте ли господин Хайгет?

– Да, но… – Врач почему-то замялась.

– В чем дело? – потребовала Кристель, не терпевшая подобных недомолвок на работе.

– Видите ли, вчера он проговорил со стариком весь день, они вспоминали…

– Я слышала.

– Так вот, господин Хайгет считает, что ему не следовало вызывать у Бекмана подобных воспоминаний… Словом, он считает себя виноватым в его смерти и не отвечает сейчас на звонки.

– Благодарю вас, фрау Инге. – Кристель почти со злостью бросила трубку. Бедный Хульдрайх! Нельзя воспринимать жизнь через призму вины! Тем более ему, уже расплатившемуся неизвестно за что потерей отца в одиннадцать лет.

Через двадцать минут она уже была в приюте и весь остаток дня потратила на воссоздание нарушенной смертью Бекмана и депрессией Хульдрайха обстановки внутренней гармонии, которая была так важна для обитателей «Роткепхена» и от которой зависели здоровье старших и определенный прогресс младших.

Карлхайнц приехал совсем поздно, когда Кристель уже отчаялась дождаться его. И, против обыкновения, не привез с собой того мягкого аромата пронизанного любовью дома, который она всегда ощущала в нем после его возвращений из Гамбурга и которого ей самой так порой не хватало. На этот раз Карлхайнц выглядел взвинченным и уставшим. Устроившись полулежа на диване и раскинув длинные стройные ноги, он притянул к себе Кристель, но в этом жесте была, скорее, наконец-то обретенная умиротворенность, чем страсть.

– Что-нибудь с отцом? – спросила Кристель, медленно лаская его выхоленную руку.

– С ним все прекрасно. Но в честь семидесятилетия его, видите ли, решил пригласить Берлинский Университет… – Карлхайнц вдруг почувствовал, что сейчас испортит этим рассказом весь вечер и что давно бы пора отказаться от привычки делиться с Кристель переживаниями, касающимися, в общем, только его одного. Но, с другой стороны… Какой тогда смысл в их союзе? Девушку на неделю он без труда найдет не только у Нового Замка, но и у себя на работе. Он поморщился, крепко прижал к себе Кристель и без обиняков закончил: – Ну, разумеется, пошли воспоминания, все-таки возраст и обстановка, воссоединенные братья и тому подобная сентиментальщина, старик задержался на непредвиденные пару дней, мама в это время уехала в Испанию, а эмоции душат, льются через край… И тут появляюсь я. Не дав мне переодеться и сделать глоток коньяку, который он все-таки не забыл поставить на стол, отец этак виновато смотрит на меня и кладет руку мне на колено, как будто я недостаточно сообразительная горничная… – «Зачем ты так… об отце?» – хотела остановить его Кристель, но почувствовала, что рассказывать так Карлхайнцу легче, и он говорит в таком тоне потому, что не хочет перекладывать на нее даже часть того душевного волнения, которое испытал и испытывает сам. – И ведет меня в кабинет, опускает глаза, как на исповеди, и сообщает прелестную историю о том, что перед войной у него была невеста – Господи, да у кого при тогдашней пропаганде их не было?! – невинное существо, им соблазненное, чего он, уезжая на Восток, не имел права делать, и так далее, и тому подобное. Короче, из-за союзнических бомбежек наша Гретхен была вынуждена отправиться к родственникам куда-то на Эльбу, где ее перед самой капитуляцией изнасиловал русский лейтенант. Не вынеся этого позора и не дождавшись своего любимого Вальтера, девица повесилась.

– Пресвятая Дева! – невольно вырвалось у Кристель, которая уже поняла, что двух подобных историй за один вечер будет слишком много, и теперь она хотела только помочь возлюбленному. Но паясничанье Карлхайнца все-таки больно задевало ее. О мертвых нельзя говорить так… На секунду перед нею мелькнуло удивленно-обреченное лицо ее деда на тюремной фотографии.

– Но я пересказываю тебе в двух словах. Мы просидели у камина до полуночи, были и скупые мужские слезы, и уверения в вечной любви, и опасения, чтобы об этом никогда не узнала мама, которую он, разумеется, обожает, но это совсем иное чувство… А под конец он долго искал что-то в своем столе и извлек на свет полустертое и расплывшееся изображение этой невесты. Поскольку он с ним и тонул, и горел, и мерз, и жарился в дезинфекционной камере, от фотографии осталась лишь мутная картинка. Кроме того, я полагаю, он еще и основательно стер ее своими нежными прикосновениями, когда мама в очередной раз отправлялась за Пиренеи. Он попросил, чтобы я – сам он почему-то не хочет – на нашей аппаратуре сделал из туманных пятен художественно исполненное фото. Вот, посмотри, – и Карлхайнц полез в нагрудный карман, но Кристель, не желая больше омрачать горьким прошлым нежный свет этого апрельского вечера, потянула его руку к губам.