«Ночь благодаря ремонту и олифе, – усмехнулась Кристель. – Что ж, если эта страна – женщина, то женщина очень жестокая».
И наступила ночь, полная мольбы и слез, глухого отчуждения, откровений и лжи. И было мало телесной любви, но много страданий души. А утром, разбуженная виноватым Сергеем, чувствующая себя совершенно разбитой, запутавшейся, почти забывшей, где она и кто, Кристель вышла на дождливую остановку и только в громыхающем трамвае обнаружила, что ее деревянные украшения так и остались там, на краю старой чугунной ванны.
Вздрагивая и просыпаясь от каждого шума, а потом снова проваливаясь в смутное подобие сна под убаюкивающее журчание затяжного дождя, сменившего грозу, Манька кое-как дождалась утра. Наскоро выпив остатки эрзац-кофе, хранимые Маргерит на черный день, она надела старое хозяйкино пальто и зачем-то по-русски повязала голову платком до самых бровей, забыв, что такой наряд привлечет к ней гораздо больше внимания, чем привычная шляпка. Но Манька инстинктивно, как раненое животное, стремилась скрыть себя, и платок, оставлявший видимыми лишь лихорадочно блестевшие глаза и заострившийся нос, был для этого самым подходящим.
Уже у дверей она почему-то оглянулась и посмотрела на темную переднюю с такой тоской, словно никогда больше не собиралась сюда вернуться. Сквозь единственное, узкое и высокое окно на коврик у порога падал золотой луч, отчего поверхность под ногами казалась пушистой и живой, как шерсть домашней кошки. Манька всхлипнула, свистнула Полкана-Рольфа и выбежала в занимающийся рассвет.
Сурово поджав губы, она шла по улицам, которые, несмотря на столь ранний час, были заполнены народом: каменными статуями стыли непреклонные протестантские старухи, испуганно жались к стенам молоденькие немки, плакали дети и, опустив головы, скрывали свои лица немногие оставшиеся в городе мужчины. Взоры всех так или иначе были устремлены на черные репродукторы, висевшие по перекресткам. Манька шла, стараясь не видеть этих настороженных, измученных лиц, и душу ее раздирала горькая обида: наступивший день окончания войны, о котором они так робко мечтали четыре года назад в глухих лесах Заплюсья, о котором не смели и думать в вагоне, стремительно летевшем в проклятую неметчину, о котором она молилась в те дни, когда гибкая фигура «офицера Эриха» постепенно заполняла все ее помыслы, наступил, но теперь она не могла испытать всю его сладость, ибо он принес самое страшное, что только может быть в семнадцать лет – потерю любимого.
Если бы Манька прожила эти три года среди кошмаров войны и оккупации, видела горы расстрелянных людей, слышала волчий вой женщин, получающих сообщения о смерти, вероятно, она могла бы возвыситься над своим чувством, чудовищным чувством любви к врагу, за которое в России ее ждала только смерть. Но три года жизни в относительном спокойствии, где все ее душевные силы были сосредоточены на единственном светлом и животворном чувстве, где она узнала иную жизнь, и где раскрылось ее девичье тело, совершенно изменили ее представления о войне и победе. Победа несла ей горе, уже измучила ее возлюбленного, уже отобрала его у нее и, скорее всего, отберет у самой жизни. Ничего не смысля в политике и военных действиях, Манька все же прекрасно понимала, что немцев ждет беспощадное и страшное наказание и что грядет оно очень скоро, может быть, сразу после того, как оживут на улицах плоские зловещие тарелки, поэтому суеверно спешила выбраться из города в тишине.
Шагая широким, почти мужским шагом, через полчаса она уже вышла на просеку, где в теплых весенних лужах стояла мутная вода, скинула ботики и почти побежала, с каждой минутой чувствуя, как сердце заливает животный страх перед местом, куда она так стремилась. Полкан, почуявший весну и свободу, носился по лесу, восторженным, почти щенячьим лаем выражая свое счастье. Платок сбился с коротко остриженной головы, пальто распахнулось, и Манька все чаще останавливалась, прижимая руки к тяжелой груди, словно пытаясь успокоить гулкое сердце. Вскоре стал виден штауффенский дом, нелепым осколком иной жизни торчавший среди запущенного луга, и ей показалось, что в том месте, где стояла тогда машина, трава так и не поднялась. Упав лицом на мокрую землю, она в первый раз за все последнее время глухо зарыдала. Куда она бежит? Что встретит ее там, за высоким страшным забором? Может быть, все немцы уже давно расстреляны, и она найдет своего Эриха в груде изуродованных тел? Но великая сила любви, не желая знать ни вопросов, ни ответов, толкала ее вперед, заставляя идти, и Манька покорно поднялась, взяла на веревочку Полкана, участливо лизавшего ей руку, и снова, теперь уже отмеряя каждый шаг, пустилась в свой горький путь.
Километра через два лес вдруг внезапно кончился, словно невидимая рука вырубила его подчистую, и Маньке пришлось шагать по совершенно голому пространству. Она боязливо оглядывалась, с трудом переставляя ноги и усилием воли гоня себя вперед – туда, где вдалеке темнела унылая бесконечная линия. Полкан притих, и от этого стало еще страшнее.
Темная линия оказалась полусгнившим забором с обрывками колючей проволоки и несколькими вышками по углам. На вышках никого не было, а за щелястыми досками царила нехорошая тишина. Едва дыша, Манька нашла дыру пошире и, зажав морду начавшему поскуливать Полкану, прильнула к ней.
В раскисшей грязи огромной пустой площади на корточках, а то и прямо в лужах сидело человек пятнадцать немецких солдат, без ремней и погон. Они вяло переговаривались. Непривычно большой, гнутый репродуктор молчал, но солдаты время от времени поднимали головы и смотрели на него с видом людей, для которых самая ужасная определенность все же будет легче, чем гнетущее ожидание. Эриха среди них не было. Прикусив губу, Манька тоже села в жидкую грязь и, достав из кармана пальто большой белый сухарь, принялась его грызть, стараясь всячески растянуть это занятие. И если бы кто-нибудь увидел сейчас ее суровое, без кровинки лицо, то понял бы, что она будет ждать сколь угодно долго, пока не увидит того, в ком состоял отныне весь смысл ее жизни.
Но бог, видимо, бывший сегодня на стороне русских, сжалился над нею, и ждать долго Маньке не пришлось. Минут через двадцать двери одного из бараков открылись, и на площадь в окружении двух американских сержантов вышло трое офицеров: высокий смеющийся американец с засученными рукавами, безразличный ко всему англичанин и Эрих, в отличие от солдат, при погонах и в портупее. На мгновение в глазах у Маньки почернело, по лицу покатились беззвучные слезы, а тело заполыхало стыдливым жаром. Офицеры остановились совсем недалеко от нее, и она услышала, как на ломаном немецком, гораздо хуже, чем говорила она сама, американец сказал Эриху, что до подписания капитуляции остается полчаса и на это время он волен распоряжаться собой, как ему вздумается. Эрих судорожно сглотнул и молча опустил длинные ресницы, а потом, словно сделав над собой усилие, обратился к холодному англичанину:
– В таком случае, не будете ли вы любезны, пока формально я еще не ваш пленный, дать мне сигарету?
Англичанин вздрогнул, словно до него дотронулась какая-нибудь гадина, лицо его на секунду исказилось гримасой брезгливой ненависти, рука, потянувшаяся к карману френча, в нерешительности застыла, и вдруг, яростно и зло выругавшись на незнакомом Маньке языке, он плюнул прямо в белое, окаменевшее лицо Эриха. Медленно, как во сне, Эрих вытер густой плевок, не опуская головы, также медленно подошел к забору, за которым, едва не теряя сознания, на четвереньках стояла Манька, и безвольно опустился на землю, привалясь к доскам левым плечом. Он был совсем рядом, она слышала, как, стиснув зубы, он старается успокоить свое прерывистое дыхание… До нее явственно доносился родной запах его тела, можно было просунуть в дыру руку и дотронуться до узких, безжизненно лежащих пальцев, но что-то останавливало ее. Еще не видя потянувшейся к кобуре правой руки, своим преданным сердцем в какие-то доли секунды Манька поняла, что это запрокинутое лицо уже отгорожено от всего живого, от расцветшего утра, от нее самой, рвущейся и любящей, – отгорожено смертью. Смертью, которая наступит не через месяц, не через полчаса, а сейчас, сию секунду…
И Манька дико, пронзительно закричала, вложив в этот крик всю боль, накопившуюся у нее за три года, весь животный страх и всю любовь. Полыхнула ослепительная вспышка, затем на мгновение повисла нереальная, жуткая тишина, а потом воздух взорвался криками, автоматными очередями, пронзительным лаем Полкана. Но все это Манька слышала как в бреду, бросившись прочь от страшного забора, то падая, то зайцем петляя среди обрубков деревьев. Ничего не помня и не понимая, она упала на опушке и надолго потеряла сознание.
Она пришла в себя оттого, что разгулявшийся день своими уже по-летнему жаркими лучами накалил ей голову. Манька присела, осторожно проводя рукой по раскалывавшемуся затылку. На ноге кровоточила рваная, глубокая царапина, а в груди было пусто, словно сердце ее осталось там, рядом с решившим умереть Эрихом.
– Полкан! Полкан! Рольфинька! – слабо позвала Манька, не видя рядом собаки. Никто не откликнулся. Тяжело ступая на болевшую ногу, она рискнула выглянуть из леса и еще раз позвать, уже во весь голос: – Полкан, ко мне, противная ты собака! – Но и на этот раз ей ответила все та же звенящая тишина. Манька сжала руками горло от невыносимой тоски и поняла, что ей непременно нужно узнать, жив или мертв Эрих.
Сломав палку, она заставила себя снова выйти на вырубленное поле; там страх, переполнив отведенный ему предел, пропал, и Манька шла, уже ничего не боясь, ибо терять ей стало нечего. Еще издали она увидела лужицу крови и в ней что-то запекшееся и рыжеватое. До самого последнего момента она не хотела верить своим глазам, и только присев над нелепо закинувшей морду собакой, вынуждена была признать, что Полкана больше нет, и что он, возможно, принял пулю, предназначавшуюся ей.
Уже не плача, она вытерла кровь с морды подолом платья, сняла пальто, завернула в него невесомый трупик и, как младенца баюкая его на руках, пошатываясь, подошла к дыре, доски вокруг которой были в нескольких местах прострелены автоматными очередями. Высокий забор позволял стоять во весь рост, и Манька привалилась к нему, чувствуя, как немеют у нее руки и ноги. Эрих, в расстегнутом мундире и с перевязанной наскоро головой, сидел на ступеньках барака. Его руки были связаны, от ресниц на скулы ложились сиреневатые тени, и рот стал запавшим и сухим, но все же лицо его было лицом живого человека. Манька поняла, что своим криком все-таки спасла его, и, высвободив правую руку, медленно перекрестилась. Но с беспощадной ясностью поняла она и то, что больше ей никогда не коснуться голубеющих, только что выбритых щек, не услышать жадных непонятных слов и не принять в себя сладкую мужскую тяжесть. Она простояла до сумерек, до тех пор, пока быстрая южная ночь навсегда не скрыла очертаний неподвижной фигуры в темном мундире.
"Тайна семейного архива" отзывы
Отзывы читателей о книге "Тайна семейного архива". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Тайна семейного архива" друзьям в соцсетях.