Хульдрайх Хайгет в свои пятьдесят четыре года был закоренелым холостяком и смотрел на мир глазами настороженного ребенка. Все знавшие его, признавали за ним ум, такт, удивительное для немца отсутствие практичности и в избытке – мечтательность. За всем этим стояла какая-то странная печаль, словно он пытался увидеть и понять нечто такое, что недоступно здравому и спокойному взгляду на жизнь.
– Твой «Роткепхен» прямо монастырь какой-то, – признался он Кристель однажды, – а мне всегда… было любопытно войти в такую жизнь. Может быть, ты доверишь мне роль, ну… этакого барометра. Ведь атмосфера в подобного рода заведении – одна из основных составляющих успеха, если не главная.
Кристель с радостью согласилась, и Хульдрайх практически переселился в приют, оставив им с Карлхайнцем родовой дом на Хайгетштрассе. Он подолгу беседовал со стариками, и порой лицо его светлело.
– Твой дядя совершенно помешан на минувшей войне, – не раз говорил ей Карлхайнц. – Впрочем, чего удивляться – с таким-то именем!
Кристель только пожимала в ответ плечами, невольно вспоминая, что дядя как-то странно кривится, когда его называют полным именем, звучавшим нелепо и помпезно одновременно и вызывавшим самые неприятные ассоциации – Фридрих-Адольф-Хульдрайх.
– Они все были тогда помешаны на своей исторической причастности. Мамино имя тоже звучит ого-го! Уте-Адельхайд – ни больше ни меньше!
– Как хорошо, что ты просто Кристель! – смеялся Карлхайнц, целуя ее густые гладкие волосы.
Время на работе пролетало незаметно: оно было слишком наполнено живыми человеческими радостями и бедами. С утра, прежде чем отдать какие-либо распоряжения, она обходила свои владения: разговаривала со всеми, переживая за всех, сочувствуя всем. Сначала они с Карлхайнцем боялись, что такое растрачивание ее собственных эмоций плохо скажется на их отношениях. Но вышло наоборот: благодаря этой напряженной психической жизни в Кристель словно открылся неиссякаемый источник энергии, и теперь ее переполняло ощущение непреходящего счастья, придающего остроту уму и щедрость телу.
Вот и сегодня, когда апрельский воздух щекотал губы влагой и мятой, а впереди был вечер, давно обещанный ей дядей Хульдрайхом – они собирались привести в порядок заброшенный семейный архив, – Кристель быстро шла по залитому солнцем первому этажу, где размещались служебные помещения, успевая на ходу кому-то из сотрудников улыбнуться, с кем-то перекинуться парой слов, а на кого-то взглянуть притворно хмуро. Навстречу ей уже ковыляла сверху по широкой, с двумя пандусами, лестнице, девяностолетняя госпожа Кноке, любимая всем приютом за умение готовить бузинный чай, при простуде поднимавший за три дня на ноги любого, и способность пересказывать сказки братьев Гримм так, что конец каждый раз оказывался разным. Она жила в квартире приюта вместе с мальчиком, страдавшим тяжелейшей формой детского паралича, уверяла, что смышленей ребенка не видала за всю свою жизнь, и всегда первой узнавала все новости. Вот и сейчас Кристель прочла на ее морщинистом лице торжество еще мало кому известного знания.
– Доброе утро, фрау Карин. Сегодня такой замечательный ветерок на улице, – улыбнулась Кристель, как бы не замечая важного вида старушки, позволяя ей подать новость с наибольшим эффектом.
– Апрель – серебряный бубенчик, – благодарно ответила Кноке и вцепилась сухими пальцами в загорелую руку Кристель. – А вы знаете, что утром привезли новенького?
– Еще нет. – Кристель сделала удивленные глаза, несмотря на то, что знала о предстоящем прибытии нового обитателя еще несколько дней назад. – И что он?
– О, очень, очень плох, – вздохнула Кноке, как все в подобного рода заведениях склонная переоценивать собственную бодрость и с жалостью смотреть на остальных. – Он ветеран и, кажется, с Восточного фронта. Сейчас с ним господин Хульдрайх, они наверху, в «садах». – Каждая сторона дома имела свое имя и называлась соответственно «поля», «сады», «луга» и «леса» – так больные дети проще запоминали расположение квартир, а старикам это просто нравилось.
– Хорошо, я поднимусь к ним.
– Да-да, а то господин Хульдрайх что-то очень нервничает! – крикнула ей уже в спину старушка.
Кристель сделала все необходимые распоряжения и поднялась в «сады». Она застала дядю и новоприбывшего погруженными в тихую, но, судя по лицам, напряженную беседу. До слуха Кристель донеслись слова, произносимые на совершенно незнакомом ей языке. В нерешительности она остановилась в открытых дверях, пытаясь хотя бы по выражению лиц понять, о чем столь увлеченно говорили ее чудаковатый дядя и высокий, с яркими глазами человек на инвалидной коляске, но в этот момент оба улыбнулись, и Кристель услышала совершенно дикий текст, исполненный на манер детских песенок, не имеющих конца:
Кенгуру на свете жил,
Пилкой для ногтей пришил
Он карман на брюхе
Просто так, от скуки,
Просто так, от скуки…
Пели оба, но если у Хульдрайха лицо было нежным и трогательным, то у человека в коляске – тоскливым и озлобленным.
– Я помню, как меня научил этой песне отец, это было в середине войны, – осторожно улыбаясь, произнес Хульдрайх.
– А мы пели ее в дозоре, в сорок третьем, под Обоянью, – жестко оборвал его старик, и голос у него дрогнул – так, что Кристель сочла за лучшее вмешаться:
– Рада вас видеть, господин Бекман! Я – Кристель Хелькопф, директор, и хотела бы обсудить с вами некоторые подробности нашего дальнейшего сотрудничества.
В тот день ей пришлось сделать еще уйму дел: встретиться с представителем городского совета, отправить в зоопарк на экскурсию группу самостоятельно передвигавшихся детей, заказать детали для колясок и не раз обойти всех, терпеливо выслушивая благодарности и жалобы. Ближе к вечеру неожиданно позвонил Карлхайнц:
– Крис, ла помм чин,[9] мне придется задержаться здесь, в Биллбруке, старик что-то совсем расчувствовался и… Словом, все расскажу по приезде, послезавтра, если, конечно, наша гипертрофированная сентиментальность не сыграет со мной еще какой-нибудь штуки. А вообще-то, я хочу, чтобы и ты оказалась сейчас здесь, на безутешных северных улицах, где весна еще только грезится. – Несмотря на склонность к тевтонскому высокомерию, Карлхайнц любил говорить красиво, к тому же его мать была довольно известным лингвистом. – Но больше всего я хочу твоих медовых губ. Пока.
От последних слов в груди у Кристель сладко заныло, и она не стала раздумывать над тем, отчего это мог вдруг расчувствоваться отец Карлхайнца, образованный нацист с печальным лицом аристократа.
Садясь в машину, где ждал ее Хульдрайх, так и не позаботившийся о приобретении собственного автомобиля – в глубине души Кристель подозревала, что он вообще не умеет водить, хотя прямо спросить об этом все-таки не решалась, – она услышала верещание радиотелефона, и высокий надменный голос матери попросил ее сейчас же заехать к ней на Фоейербахштрассе. По опыту зная, что вся срочность материнских требований сводится, как правило, к совершенной ерунде, Кристель обменялась понимающими улыбками с дядей, тоже не жаловавшим коробку на Фойербахштрассе, весь внешний вид которой явно свидетельствовал о пристрастии к Альвару Аалто,[10] но все-таки поехала на окраину, туда, где в нескольких сотнях метров протекал один из многочисленных, звонких и веселых притоков Неккара. Последнее вполне мирило Кристель с дикой, на ее взгляд, обстановкой материнского дома.
Адельхайд, родившаяся в год начала войны с русскими, сполна прошла все увлечения и метания ее поколения – от голодного отрочества до бутылок с зажигательной смесью во дворах Сорбонны вкупе с плодами сексуальной революции. До сих пор ее жилище представляло собой странную смесь бюргерского дома, куда стаскивалось все, что так или иначе имело на себе печать недоступной в детстве роскоши, и молодежной коммуны шестидесятых – с постерами на стенах и пластинками двадцатилетней давности. Маленькой Кристель нравился этот хаос, но, повзрослев и, особенно, став человеком, от которого зависели здоровье и благополучие сорока с лишним беспомощных людей, она начала испытывать к подобному беспорядку глухое раздражение и была счастлива, когда смогла снова и окончательно перебраться в старинный дом на Хайгетштрассе, где родилась и жила до тех пор, пока мать с отцом не разошлись и Адельхайд не купила себе свою вожделенную коробку.
Мать встретила их, как обычно, в линялых джинсах и спортивной рубашке, открывавшей ее по-молодому плоский живот. Тяжелые, слегка рыжеватые волосы пышной гривой ложились на прямые узкие плечи. Все это отчаянно не вязалось с надменным, до сих пор очень красивым, истинно древнегерманским лицом какой-нибудь героини «Нибелунгов».
– Привет, ма, – улыбнулась Кристель, по обыкновению восхищаясь, раздражаясь и удивляясь одновременно, и потянулась поцеловать ненапудренную щеку.
– Тише! Разве ты не видишь!? Она спит! Только тут Кристель увидела на руках у матери крошечного спящего щенка – черного, как смоль, фильда.[11] Этого еще не хватало! Кристель любила собак, но отвлеченно, лишь признавая их благородную красоту и удивительное разнообразие. Порой они с Карлхайнцем ездили на престижные выставки, а однажды даже купили написанную маслом картину, где представитель национальной породы стоял в высокой стойке на прихваченном осенью лугу. Но собака дома?! Кристель устало села в белое кожаное кресло – мода семьдесят первого года.
– И что же случилось, что за срочная необходимость приезжать?
– Как, разве тебе не интересно посмотреть на эту прелесть? – Атласные брови матери изумленно поползли вверх. – Это редкий экземпляр, ее прабабушка…
– Ах, мама, я счастлива, что ты можешь позволить себе так свободно распоряжаться своей жизнью, но я… – тут взгляд Кристель упал на дядю, который ласково и осторожно гладил черный комочек и робко улыбался.
– Как Полкан, да? Помнишь?
Адельхайд нахмурилась.
"Тайна семейного архива" отзывы
Отзывы читателей о книге "Тайна семейного архива". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Тайна семейного архива" друзьям в соцсетях.