– Неужели я так изменилась? – засмеялась Кристель, не переставая ликовать от ощущения полного освобождения и не давая оформиться мысли о том, что оно – мнимое.
– Очень, – серьезно ответил Хульдрайх. – Ты расцвела и одновременно чего-то боишься… Но лучше скажи мне что-нибудь по-русски.
– А, ничего, все равно, давай, как-нибудь, обойдется, – почти пропела Кристель и озорно глянула на дядю.
Но тот остался совершенно серьезным и, только чуть наморщив лоб, словно мучительно припоминая что-то, сказал:
– Да-вай. Я помню это слово. После войны те немногие русские, которые были в нашей зоне, часто кричали его нам. Все очень боялись, не зная, чего они хотят. Встанут на дороге рядом с подводами и кричат: «Давай! Давай!» Кто-то объяснил, что надо отдавать что-то, но ничего не было… И Марихен уже тоже не было. Ты отвезла ей наши подарки? Как она?
– Я отправила их почтой. У меня была слишком насыщенная программа, – нехотя ответила Кристель, с отвращением ощущая, как состояние лжи, от которого она избавилась, поднявшись на борт самолета, снова окутывает ее. И она с болезненной ясностью осознала, что теперь, благодаря чувству, бывшему сильнее ее и открывшему в ней нечто, доселе неведомое, ложь будет постоянно сопутствовать ей, что бы она ни делала и ни говорила.
– Да-да, конечно, – поспешил согласиться Хульдрайх. – А Карлхайнц опять заезжал сегодня утром.
Кристель кивнула, благодарная дяде за то, что, кроме самого факта, он не добавил больше ничего, в то время как любой русский непременно начал бы долго рассуждать о том, зачем, отчего и почему, строя нелепые предположения и влезая в душу. «Стоп! – через минуту подобных размышлений остановила себя Кристель. – Я должна перестать сравнивать. Я не должна никого и ничто сравнивать, иначе я запутаюсь окончательно».
– Поедем сразу в «Роткепхен», ладно? – сказала она, представив, как останется в пустом доме наедине со смятенными, еще не приведенными в порядок чувствами и мыслями. – У меня горы подарков.
К вечеру подарки были розданы, праздничная эйфория рассеялась, а Кристель все сидела в своем кабинете, перебирая бумаги и скользя по строчкам невидящими глазами. Неожиданно в дверях появился Хульдрайх.
– Пора домой, Кристель. Разве ты еще не поняла, что возвращение на родину не всегда праздник?
Она пошла пешком, перекинув через плечо лишь дорожную сумку. Груши давно отцвели, и их сладковатый запах сменился горьким запахом жасмина, в котором не было ни спокойствия, ни уюта. Кристель нарочно решила подойти к дому не с Хайгетштрассе, а с дальнего конца садика, выходившего своей тисовой шпалерой на совсем тихий и безлюдный Морицгассе. Уже выпала роса, и кусты стали прохладными и влажными. Кристель шла к старым качелям, стоящим здесь с незапамятных времен, но, подняв голову, отшатнулась как от удара. На качелях, прислонившись головой к железному столбу, сидел Карлхайнц. Лицо его в сумерках казалось совсем юным и мягким.
– Здравствуй, – спокойно, не удивившись появлению Кристель из-за большого куста штокроз, сказал он. – Это хорошо, что ты пришла отсюда.
– Почему? – Кристель устало опустила сумку на землю. – Впрочем, наверное, ты прав. Лучше так. И сразу. – Уже произнеся эти последние слова, она почувствовала, что все еще неспособна на откровенный разговор.
– Что остановилась так далеко, разве ты стала бояться меня? А где жаркий поцелуй жениху, дождавшемуся невесту из дальних стран? Ну, иди же ко мне.
– Послушай, Карл, сейчас не время паясничать, я прямо с самолета, устала, даже не успела на работе принять душ. Я пойду домой, а завтра с утра мы обо всем поговорим. – Кристель старалась говорить небрежно и быстро и не смотреть при этом в сужающиеся глаза Карлхайнца.
– Но зачем же завтра? – подходя к ней, улыбнулся он. Кристель почувствовала забытый аромат «Зильбер кройца» и зубного эликсира. – Я ждал тебя полтора месяца и больше ждать не хочу.
– Хорошо, пойдем домой, – поспешила согласиться Кристель, чтобы не дать холодным губам коснуться своей щеки.
– Но зачем же домой? – все так же улыбаясь, удивился Карлхайнц. – Весна, сумерки, сад – чего еще может желать романтический дух и изголодавшееся тело? – молниеносным точным движением он толкнул Кристель на сиденье качелей. – Сиди спокойно и делай то, что тебе велят. – Кристель, обессиленная любовью к оставленному за тысячи километров Сергею, угнетенная ложью, незаметно пропитавшей все ее слова и поступки, упоенная новым ощущением своего тела, точными движениями гибких рук Карлхайнца, на которые так привычно реагировала раздразненная плоть, навалившейся вдруг слабостью и подступившими слезами, безответно позволила раздеть себя наполовину и покорно закинула тренированные ноги за витые тросы качелей.
– Видишь, мы снова нашли с тобой общий язык, – усмехнулся Карлхайнц, не спеша закурил сигарету и, не вынимая ее изо рта, принялся методично раскачивать доску с бледной, как мел, Кристель, то увеличивая, то уменьшая амплитуду, раскаленным ножом входя в податливое масло. Кристель пустыми глазами смотрела в темнеющее небо, плоть ее содрогалась помимо воли, но тело оставалось безжизненным, а голова ясной. Она думала о том, что теперь запуталась окончательно, что выхода нет, что она презирает себя, что ненавидит и одновременно жалеет ни в чем неповинного Карлхайнца, что точно так же ненавидит и жалеет Сергея, бросившего ее в пучину неопределенности и лжи. Наконец Карлхайнц остановил дьявольские качели и бережно свел вместе ее занемевшие ноги. – А теперь мы можем поговорить. Причем, согласись, гораздо спокойней. – И, закинув на плечо сумку, не оглядываясь, шагнул к дому.
Манька проснулась одна и сразу почувствовала, что в комнате сильно пахнет табачным дымом, чужим телом и еще чем-то, приторным и горьковатым. Ей показалось, что запах идет от постели, и, быстро вскочив, она схватила ставшую серой и мятой простыню с большим расплывшимся кровавым пятном. Быстро одевшись, сложила ее в несколько раз и сунула под платье, чтобы незаметно вынести в прачечную. Но запах не пропадал, и тогда она с отвращением поняла, что пахнет от нее самой, от ее влажных подмышек, от покрытых тоненькой подсохшей корочкой ног и живота. Почти кубарем, но тихо, как попавший в дом лесной зверек, она скатилась по лестнице вниз, спрятала простыню под самый низ грязного белья и старательно вымылась уже остывшей водой. Была во всех ее движениях некая торопливость, словно этой поспешностью она пыталась не дать себе времени о чем-то вспомнить, понять, что же произошло с нею минувшей ночью.
Заплетя негустые волосы в замысловатую «корзиночку», она неслышно прокралась на первый этаж, убедилась, что ни в спальне, ни в кабинете никого нет, и тогда, уже более смело, открыла дверь в столовую. Там за неубранным со вчерашнего вечера столом в полной форме сидел Эрих и, охватив длинными белыми пальцами голову, тихо покачивался, отчего скрипела портупея и мерно двигалась кобура на левом боку. Маньке стало страшно, но Эрих, уже почувствовав ее за своей спиной, отнял от лица руки, обернулся и не допускающим возражений жестом заставил сесть рядом.
– Пей, – приказал он и поставил перед Манькой дымящуюся чашку. – Это какао. Настоящее швейцарское какао. Я принес детям. Пей.
Не смея ослушаться, она стала глотать сладкую густую жидкость, давясь и обжигаясь, и все яснее понимая, что, когда она допьет последний глоток и надо будет посмотреть ему в глаза, все вдруг станет бесстыдно открытым. И ей придется признаться себе, что сегодня ночью она совершила самое ужасное, что могла совершить девушка, что, когда она вернется – а в этом Манька уже почти не сомневалась, ибо даже фрау Хайгет уже несколько раз начинала свои обращения к ней как бы мимоходом сказанной фразой: «Когда ты вернешься»… – ее страшная тайна рано или поздно откроется, и что будет с ней, девушкой, вернувшейся от немцев уже не девушкой…
Чашка выскользнула у Маньки из рук, и с искривившимся и подурневшим от подступающих слез лицом она вдруг повисла на широкой груди Эриха, цепляясь за серебряные нашивки и пытаясь вжаться в него как можно сильнее, будто так можно было изменить непоправимое.
– Мамочка! – рыдала она, бессвязно мешая русские и немецкие слова. – Мамочка родная, да что же я наделала! Да что же ты сотворил, ирод! Да ничего у меня не осталося! Ты один у меня на свете! Ты да Уленька, младенец безгрешный!
При последних словах кровь совсем отлила от лица Эриха, и без того бледного прозрачно-смуглой белизной, и обветренные, искусанные губы зашептали такую же невнятицу:
– Младенец… О, да… Я не увижу, но она… Он… но выход ли это, боже правый? Младенец… – вдруг рот его стал безжалостным и жестким, и, оторвав лицо Маньки от мундира, он впился в него долгим мучительным взглядом, словно слепой, который пытается прозреть.
Стальная рука бросила ее на стол лицом и грудью, и Манька с остановившимся дыханием почувствовала, что подол желтого платья взлетел вверх. Тело ее густо порозовело от стыда, в преддверии боли судорожно сжались маленькие ягодицы. Именно так порол ее отец, задрав юбчонку и сунув голову между ног. Через несколько секунд стыд сменился болью, но не болью от розог и не той вчерашней болью где-то почти снаружи, а болью слепой, тупой, раздавливающей внутренности и ломающей поясницу. Эрих двигался осторожно и быстро, в звенящей тишине пронзительно скрипела портупея, и боль в Маньке неожиданно сменилась жгучей обидой за то, что она не может видеть и трогать его сейчас, когда он совершает в ней какую-то таинственную и важную работу…
То, что все кончилось, она поняла не нутром, еще не научившимся различать, а по тому, как Эрих вдруг коротко и отчаянно вскрикнул. В этом его крике было столько боли, что Манька дернулась, чтобы повернуться и утешить, защитить, спасти, но не успела. Прохладная ладонь плотно легла снизу на ее врата, словно закрывая их, и, не отпуская руки, Эрих поднял ее и понес наверх. Там он бережно уложил Маньку на кровать, натянул платье на трясущиеся коленки, поцеловал в волосы и прошептал:
"Тайна семейного архива" отзывы
Отзывы читателей о книге "Тайна семейного архива". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Тайна семейного архива" друзьям в соцсетях.