– Мне надо написать письмо Карлхайнцу, объяснить свой отъезд.

И сразу же, холодея, как от присутствия какой-то чертовщины, она услышала то, что боялась сказать сама себе:

– Если уж он не понял и не принял той твоей поездки, то письмо ничего не объяснит.

Белый лист так и остался лежать нетронутым.

* * *

С каждым днем пленных в городе становилось все больше. После американцев появились длиннолицые, невозмутимые англичане, а после них курчавые, носатые, громкоголосые французы. Последних особенно охотно брали на всяческие поденные работы, они практически без конвоя ходили по городу, и фрау Хайгет, выходя из дома, теперь старалась одеться как можно хуже, а когда приходилось посылать куда-нибудь Маньку, заставляла ее мазать лицо золой. Манька, после того октябрьского дня, когда она сделала свое страшное открытие, жила словно в полусне, и все люди на улицах были для нее совершенно одинаковы, она не слышала ни призывных шуточек, обращенных к ней, ни еще более определенных намеков. Вся ее жизнь сосредоточилась теперь только на ожидании открывавшейся двери и на редких минутах за ранним завтраком. Но и то, и другое происходило все реже: военнопленные прибывали, и «офицер Эрих» едва ли не переселился в лагерь. Изредка приходя домой, он, с ввалившимся, покрытым сизой трехдневной щетиной лицом и голубоватыми тенями под глазами, принимал ванну, которую удавалось нагревать теперь ценою огромных усилий и ограничений в чем-либо другом, и запирался у себя в плохо протопленном кабинете. Правда, Манька, экономя на всем и, в первую очередь, на выделяемой ей жалкой охапке дров – про уголь уже не было и речи, он весь шел на приготовление пива и отопление бара – старалась, чтобы в кабинете было не менее тепло, чем в детской, но удавалось это редко. Сама она, привыкшая к лютым северным морозам, только удивлялась хлипкости здешних людей и той матовой влажной погоде, которая называлась зимой. Часто ночами, не протопив даже белую кафельную печь, она без сна металась под периной, изнемогая от сжигающего ее стыда и бесконечно продолжая отталкивать от себя чьи-то призрачные руки. Маньке казалось, что, если бы выпал настоящий снег и ударил мороз, то ей сразу стало бы легче: здоровый холод потушил бы жар, ежеминутно отравлявший кровь, и она выздоровела бы. Но снег не выпадал, становившаяся все тяжелей работа тоже не помогала. Хотя фрау Хайгет заставляла крахмалить белье еще сильнее прежнего, а крошечные кусочки вымоченной в яичном порошке булки подавать на лучшем фарфоре, все эти дополнительные занятия не давали Маньке забыться в труде днем, чтобы потом, обессиленной, провалиться в сон ночью. Наоборот, она чувствовала, как в ней просыпается неведомая раньше сила, и успевала за троих. Уверовав в свою неведомую звезду, она даже перестала уходить в бомбоубежище во время налетов, чем несказанно обрадовала хозяйку, опасавшуюся оставлять дом без присмотра.

В одну из декабрьских бомбежек, когда Маргерит с детьми убежала к соседям, а Манька спокойно готовила бар к открытию, на пороге неожиданно возникла фигура в нелепом пальто с изъеденным молью лисьим воротником. В полутьме она не сразу узнала Валентину.

– Работаешь? – ехидно спросила та не поздоровавшись и развязно уселась на высокий табурет.

– Да, в шесть нам надо открыться, – насупилась Манька, не переставая протирать мрамор пола.

– Ну-ну, работай. Да только скоро их власти конец, союзнички-то дают прикурить. Да, кстати, угощаю, – Валентина протянула пачку «Галуаза». Манька непонимающе улыбнулась. – Неужто еще не научилась? – В тоне Валентины сквозило теперь неприкрытое превосходство. – А мне мой завсегда приносит, им ихний «Красный крест» шлет. Так я вот зачем пришла. Что ты, дуреха, здесь тряпкой возишь, сейчас в городе столько мальчиков, и каких! Вот мой Анри – жеребец, не гляди, что из лагеря и контуженный, – и Валентина, не удержавшись, принялась рассказывать обо всех штучках, которым обучил ее пленный француз за силосной ямой, не брезгуя смачным описанием размеров и поз. Манька стояла с широко распахнутыми глазами, забыв положить тряпку и чувствуя, что ей одновременно стыдно и сладко. – Что бельмы-то выпучила? – рассмеялась рассказчица, – твой-то фриц, небось, напроказит – и к жене? Вот я и говорю, приходи к нам, сейчас хозяева добрые, когда наши-то по Пруссии прут, глядишь, найдешь себе кого, и смотаем отсюда, а заодно и от родины нашей, дерьмом провонявшей.

В голове у Маньки зазвенело и больно застучали в висках крохотные молоточки. Не помня себя, она схватила тяжелую оловянную кружку и бросилась на Валентину.

– Да ты… Сама в дерьме по уши! Я… Я скажу хозяину, я сама в комендатуру пойду, чтобы ты… чтобы тебя…

– Еще пожалеешь! – прикрикнула на нее Валентина и ушла, тряся облезлой лисой.

На этот раз Манька не заплакала, а аккуратно поставила кружку на полку и только с еще большим остервенением принялась мыть пол, до боли закусив обветренные губы.

А ночью у нее поднялся жар, и, борясь с дурнотой, она все убегала и убегала от наседавшего на нее широкой грудью гнедого коня с каким-то пронзительным взглядом, так мучительно напоминавшим другой взгляд, и совала между ног холодную подушку, чтобы хоть как-то умерить шедший оттуда огонь.

С середины декабря бомбежки усилились. Бомбили преимущественно столицу, но заодно доставалось и маленьким городкам, поэтому двадцать третьего фрау Хайгет еще с утра засобиралась на праздник к родственникам, жившим у самой баварской границы.

Похудевшая, со ставшей от недоедания и бессонных ночей прозрачной кожей и неестественно блестевшими глазами, Манька впервые попросила взять ее с собой, не представляя, как останется в доме практически наедине с «офицером Эрихом». Но хозяйка, тоже, пожалуй, впервые, опустила глаза и сказала, что теперь небезопасно пускаться в дорогу с русской, люди озлоблены и… Она не договорила, потому что в разговор, происходивший в спальне, среди разбросанного дамского белья, вмешался неожиданно оказавшийся в это время дома Эрих.

– Я полагаю, что тебе все-таки лучше взять Марихен, – жестко сказал он, отшвыривая носком грязного сапога что-то зефирно-розовое и брезгливо расчищая место на кресле. – Зима, двое детей, ты не справишься.

– Но ведь ты даешь нам машину, – неизбежно впадая в присутствии мужа в капризный тон, ответила Маргерит, – и потом, кто будет присматривать за домом, если ты даже в Рождество пропадаешь бог знает где!

– Ты прекрасно знаешь, что я выполняю свой долг. – Эрих поддел рукояткой стека кружевной бюстгальтер, и бледное лицо Маньки пошло густыми красными пятнами.

– Тем более. А если ты вдруг вернешься домой, кто подаст тебе гуся, которого я достала с таким трудом? – Манька покраснела еще сильней, поскольку гуся добывала она, простояв на окраине города до позднего вечера в ожидании, что кто-нибудь из окрестных бауэров все же решит расстаться со своей птицей.

– Я не вернусь, – отрезал Эрих. – Возьми ее. Но Маргерит, взбудораженная частыми бомбежками, постоянным страхом за детей, предстоящим путешествием и отчасти совершенно нелепым в этой ситуации видом своего нижнего белья, попираемого тяжелым офицерским сапогом, заупрямилась. Она выслала Маньку из спальни и через полчаса, сама поднявшись к ней наверх, объявила, что не берет ее, но поскольку все христиане и завтра Рождество, она делает Марихен подарок, и протянула купюру в двадцать марок.

– Кроме того, если не придет герр Хайгет, можешь съесть немного гуся и выпить наливки из бара.

– А если придет? – помертвевшими губами спросила Манька.

– Тогда тебе следует нагреть воды для ванны и не забыть накрыть стол, как я тебя учила. Будь умницей.

Перед самым отъездом, когда у палисадника уже стоял заляпанный пятнами мокрой земли «хорьх», выяснилось, что нет Хульдрайха. Напрасно Маргерит носилась по дому, заламывая руки, а Манька шарила по всем известным только им двоим тайникам – мальчик исчез. Среди всей этой суматохи сидел, высоко закинув ногу на ногу, в отполированных до блеска сапогах, Эрих и демонстративно читал Ницше. Через полчаса он лениво поднялся, захлопнул книгу и сказал:

– Хульдрайх сейчас вернется. Он удрал смотреть на развалины собора, который янки разбомбили сегодня утром.

– Так почему ты молчал?! – взвизгнула Маргерит. Эрих пожал плечами.

– Я давал тебе время подумать, увы… Счастливого Рождества. – И серой птицей в половину гостиной взметнулась шинель.

Буквально через десять минут вернулся запыхавшийся и грязный Улька и, не обращая внимания на возмущение матери, прибежал в прачечную, где Манька вытирала текущие сами собой слезы.

– На! – Он протянул ей на запачканной ладошке кусочек ярко-красного, с маленьким вкраплением зеленого, стекла.

– Что это? – удивилась Манька, прижимая к груди его потную, несмотря на уличную изморозь, кудрявую головенку.

– Это я нашел, подобрал там, на развалинах. Ничего от собора не осталось, только куски камней и стекла. И я вот подумал, что в нем ведь тоже бог остался. Ты, я видел, все молишься, а бога у тебя нет, и… Ты возьми, – покраснел он, – это будет мой подарок на Рождество.

Озябшие руки обвились вокруг ее шеи. Манька сунула холодное с улицы грязное стеклышко за пазуху, и острым краем оно оставило крошечную кровавую царапинку на ее набухшей груди.

* * *

Прямо из аэропорта, выхватив Кристель из чинной группы учителей, закружив ее в объятиях и не дав сказать ни слова, Сандра потащила ее к ожидавшей неподалеку старенькой машине.

– Это мои друзья, они очень хотят увидеть такую необыкновенную немку. Мы сейчас поедем в гости, ты ничему не удивляйся. По-немецки они ни слова, у нас раньше в школах язык, считай, не учили, разве только в специальных, – щебетала Сандра, не давая Кристель перевести дух и даже не поинтересовавшись ее весьма объемистым багажом. – Это хорошо, что ты сразу попадешь на настоящее русское сборище. И говори по-русски, как можешь, они все равно будут в восторге!