– Ой, какие хорошенькие! – не выдержав, воскликнула Манька. Дети действительно были как на картинке: мальчик лет шести, точная копия отца, но с открытым и доверчивым личиком, и годовалая девочка с гривкой рыжих волос.

– Марихен, Марихен! – весело закричал мальчик и забарабанил ложкой по столу, а девочка плаксиво сморщилась.

– Хульдрайх, – хозяйка потрепала мальчика по черным кудрям. – Адельхайд, – она поцеловала дочь, и легкая тень пробежала по ее лицу. Затем Маргерит поставила две тарелки, специальную мисочку для малышки, сидевшей на высоком стуле, и ушла.

Манька осталась с детьми один на один, и всем своим глубинным, природным, почти звериным чутьем сразу же поняла одно: если она сумеет стать нужной этим малышам, то с нею все будет хорошо. Она очень правдоподобно изобразила мальчику, как идет паровоз, а пока он смеялся, закидывая голову на тонкой беззащитной шее, ловко взяла на руки Адельхайд, поднося к ее рту витую серебряную ложку.

К вечеру дети, окрещенные Манькой взамен их, по ее мнению, богомерзких кличек Улей и Алей, уже не хотели ложиться без нее спать. Она долго сидела в тот вечер в детской напротив своей комнатки. Однако сквозь сон все же услышала, как ключ неотвратимо повернулся в дверях.

* * *

Так шли месяц за месяцем. Манька научилась понимать немецкую речь. Нежное предгорное лето сменилось пышной, волшебно-щедрой осенью, когда она впервые в жизни попробовала тугие, готовые брызнуть лиловым соком виноградины, потом пришла мягкая, совсем несерьезная зима, мало чем отличавшаяся от октября на ее родине, а после вновь зазеленели лозы на склонах холмов и по берегам речушек. За этот год умеренной работы и хорошей пищи Манька вытянулась, округлилась, несмотря на частые слезы, отсутствие каких-либо известий о родных и о том, как идет война. Взяли ли немцы Ленинград и Москву и не придется ли ей теперь на всю жизнь остаться здесь полурабыней? Несколько раз хозяйка вынуждала ее писать домой стандартные фразы о том, что здесь ей очень хорошо, и Манька, ужасаясь тому, что это почти правда, выводила своим круглым детским почерком пару десятков слов, стараясь не думать, что творится там, где, как говорили, случилось в восьмидесяти километрах от них, жгут вместе с людьми целые деревни, где нечего есть и непонятно, чего ждать. Каждый раз после таких писем она плакала, и как-то фрау Хайгет в минуты светлого своего настроения предложила ей не писать отцу обычные уверения, а пригласить его с сестрой сюда, к ним.

– Работы у нас найдется. Видишь, сад совершенно запущен, а при наличии еще одной работницы мы могли бы завести небольшое молочное хозяйство…

Но Манька посмотрела на нее с таким неподдельным изумлением, что Маргерит тут же отказалась от своего предложения и никогда больше не заговаривала об этом.

Жизнь текла ровно и однообразно. Утром, еще до того, как просыпались дети, Манька убирала и мыла бар, с вечера оставляемый хозяйкой нетронутым после посещений клиентов. Несмотря на то, что бар работал лишь для офицеров, в нем все чаще происходили ссоры, только благодаря тонкому вмешательству Маргерит не переходящие в драки, и все чаще люди в мундирах накачивались пивом до того, что приходилось вызывать местных шутцеров. Затем она поднимала детей, прижимая к своей уже расцветшей груди их теплые тельца и испытывая при этом какое-то странное острое чувство, кормила, стирала, убирала дом, пока они спали после обеда, выводила их гулять в парк, где надо было внимательно смотреть, чтобы Уля не полез срывать каштаны и в изобилии росшие груши, а Аля не свалилась в маленький искусственный пруд. С некоторого времени хозяйка стала бояться налетов и перестала отпускать их в парк, заставляя играть в садике за домом, и от этого Уля злился, а Аля капризничала. Маньке даже доверяли по вечерам ходить за хлебом. Зажав в руке две бумажки: синюю на ржаной хлеб, а красную – на белый, она перебегала улицу, доходила до угла и за поворотом, отдышавшись, важно заходила в булочную, с некоторым превосходством оглядывая других остарбайтеров, на груди у которых желтела рабская метка. У нее же не только не было желтого знака, но были красивые платья и даже каждый день подвиваемые с утра кудряшки. Впрочем, последние просуществовали недолго. Один раз офицер Эрих, которого Манька называла так даже про себя и никогда не употребляла по отношению к нему слова «хозяин», увидев ее в этих кудряшках, нахмурился и резко сказал жене:

– Если бы я захотел иметь в доме развлечение, я завел бы дрессированную собаку, а не русскую девчонку. Чтобы больше я этого не видел. – И, впервые посмотрев на Маньку долгим, проникновенным взглядом, прикусил губы и вышел, не дожидаясь сладкого.

Вечером, сидя в садике на качелях и томно изогнув талию, Маргерит попыталась добиться своего полного права на русскую.

– Почему ты хочешь держать ее пугалом, с этой невзрачной косой? – говорила она, играя золотом вьющихся волос. – Я хочу, чтобы она была лучше, чем девушки у других. Посмотри, у Дорхардтов настоящая Брунгильда,[27] но одета безобразно, непричесанная, злая, с этой дурацкой меткой, вида никакого, а наша – аккуратненькая, веселая, как котенок. Все оборачиваются, когда я иду с ней куда-нибудь, а недавно вице-бургомистр даже предложил мне за нее двести марок. Представляешь, двести марок! Но я, разумеется, отказалась.

– Неужели? – насмешливо проговорил Эрих, сидя у ее ног и покусывая травинку ослепительно-белыми зубами.

– Конечно! – не услышав иронии, продолжала Маргерит. – А как к ней привязан Хульдрайх! Они играют буквально как сверстники, что при отсутствии мальчиков для него весьма полезно.

– А Адель?

– Адель, как всегда, капризна, – вздохнула Маргерит. – Она очень тяжелая девочка.

– Ее рождение было исключительно твоей идеей, – опустил голову Эрих. – «Ребенок к покорению оплота ненавистного коммунизма!» – передразнил он. – Безумие – рожать детей в преддверии… А-а-а! – вдруг с тоской махнул он рукой.

Маргерит спрыгнула с качелей и неожиданно села к мужу на колени. Эрих не двигался. Тогда она подняла юбку, обнажив полные розовые ноги в пене кружев, и обхватила ими узкие бедра в серых галифе, одновременно руками пытаясь прорваться через толстое сукно. Глаза ее закрылись, пухлая нижняя губа отвисла, обнажая мелкие, ровные, как у белки, зубы, а тело сотрясала дрожь.

– Я не могу… не могу больше… – шептала она. – Возьми же меня, возьми, проклятый… – Добравшись до непроглядной черноты под кое-как расстегнутыми брюками, она рванула платье, подставив вялые груди к плотно сомкнутому рту, и пальцами стала судорожно раскрывать свое лоно. – Ты не спишь со мной из-за этого ребенка, а? Отвечай! Или завел кого-то на стороне? – В ее задыхающемся голосе звучала и ненависть, и унижение, а руки все продолжали раздирать собственную плоть. Одним прыжком Эрих вскочил на ноги, уронив ее на примятую траву, с неопустившейся юбкой, с липкими пальцами.

– Ты ничего не понимаешь! Ты, маленькая, безмозглая кошка! Ты… – Внезапно голос его сломался, и дрожащими руками он принялся застегивать галифе. – Ты моя жена, и я всегда должен быть с тобой, и я буду с тобой, но… – Эрих отвернулся, поправил ремень на тонкой, почти девичьей талии и уже твердо договорил, глядя куда-то в пламенеющее закатное небо: – Сеять свое семя туда, откуда рождается мясо, предназначенное убивать или быть убитым, я больше не намерен. Запомни это раз и навсегда.

Маргерит, всхлипывая, сидела на траве, не веря ни тому, что она, порядочная и скромная немецкая мать, только что позволила себе, ни тому, что услышала из уст мужа, обязанного умножать и умножать немецкую расу всеми возможными способами.

– А из девчонки прекрати делать куклу, – добавил ни с того ни с сего Эрих, уже на пороге в открытую вечерней прохладе гостиную. – Лучше бы заставила ее учить грамматику… нашего великого немецкого языка. – И он скрылся в стеклянной темноте.

Когда же, перед тем как опустить шторы, Манька поглядела в окно на всегда пустынную в это время улицу, то чуть не вскрикнула от удивления: «офицер Эрих» стоял у ограды палисадника и курил. Ветер шевелил его иссиня-черные волосы, а он кусал губы, видимо, едва сдерживая подступающие слезы.

Со следующего дня хозяйка приказала Маньке присутствовать на уроках, даваемых Хульдрайху приходящим учителем, и та, высунув от старания и волнения язык, стала выводить немецкие буквы и спрягать лающие глаголы. Постепенно эти занятия даже увлекли ее, тем более что после них Уля привязался к ней еще больше. Свободного времени становилось все меньше, поскольку доставать продукты даже для варки пива приходилось теперь с большими трудами, начинало не хватать мыла и керосина, и Манька иногда по полдня бегала по городу в поисках того и другого или стояла в нескончаемых очередях за хлебом, но, когда выдавалось хоть несколько минут, они с Хульдрайхом разбирали коллекции камешков и бабочек, он рассказывал ей про море, а она – про маленькую речку, заросшую кувшинками и осокой, которая режет руки, как нож, когда пытаешься ее сорвать. В одно из таких занятий на пороге детской появилась фрау Хайгет и приказала Маньке спуститься к себе в спальню, где, усадив за резной трельяж, взбила ей волосы, провела пуховкой по щекам, тронула помадой губы и подала платье белого креп-жоржета – недосягаемую мечту всех довоенных взрослых девок не только их деревни, но и многих городских. Манька ахнула, а хозяйка, чуть подумав, добавила еще и дутый браслетик. Разукрашенную и ничего не понимающую, Маргерит повела ее на Герингштрассе, куда девочке строго-настрого запрещено было показываться. Впрочем, в поисках мыла Манька мышкой уже давно обегала эту сверкающую улицу, по которой важно расхаживали затянутые в черное офицеры и дамы в мехах.

– Держись прямо, – порой одергивала ее хозяйка. – Носки врозь, а голову чуть наклони – остарбайтерам гордиться нечем.

Манька покорно повиновалась, но, когда в нескольких шагах перед собой увидела Валентину, не выдержала и рванулась вперед, за что тут же ощутила, как руку повыше локтя до крови ущипнули острые ногти с розовым лаком.