– За что? – вдруг холодно и отчужденно спросила Сандра.

– Как за что? – растерялась Кристель, и ей стало страшно оттого, что казавшееся там, дома, настоящим поступком, здесь окажется оскорбительно ничтожным.

– За то, что она жила там в свое удовольствие, ела и спала на пуховиках, в то время, как остальные пекли картофельные очистки и сгорали заживо в избах?

– Но она была рабыней!

– Вряд ли намного больше, чем была бы в то время здесь. Да это не ты должна перед ней извиняться, а она тебе в ножки кланяться.

– Ты говоришь неправду, Сандра! – ужаснулась Кристель.

– Правду. Но для тебя это, конечно, не должно играть роли, ты исполняешь свой долг и правильно делаешь. Я даже тебе завидую.

– Боже мой, чему? – Эта русская была пугающе нелогична. – Тому, что у меня был расстрелянный дедушка – комендант лагеря для интернированных? Тому, что отец моего жениха – нацист, увозивший вот таких девочек? – Кристель уже почти кричала.

– Тише, – неожиданно усталым и властным голосом сказала Сандра, и Кристель на секунду показалось, что девушка бесконечно старше и мудрее ее. – Не хватало только, чтобы к нам полезло с расспросами это быдло.

– Кто?

– Эти… Untermenschen…[24]

– Не может быть… – прошептала Кристель. – Ты не можешь так говорить о своих!

– Могу, – еще более устало ответила девушка. – А завидую я тебе потому, что есть у меня и расстрелянный, да только своими, дедушка-белогвардеец, и отец моего бой-френда, оголтелый коммунист, творивший такое… Только мне-то некуда и не к кому пойти покаяться, и покаяния моего никто не примет. Поэтому сидим мы здесь в дерьме и будем сидеть. Все, хватит. – Сандра тряхнула волосами, и на Кристель глянуло совсем другое лицо, милое и приветливое. – Ты выходишь замуж?

– Да, перед Рождеством. Карлхайнц сам подарил мне на день рождения этот тур, чтобы… чтобы я разобралась в себе, – дипломатично закончила Кристель.

– Странный подарок. Россия не лучшее место для этого, так что будь осторожней. Впрочем, за три дня ничего не случится. – И Сандра перевела разговор на свою недавнюю поездку в Баден-Баден, снова поражая Кристель сердечностью, с которой говорила о ее родном крае, и блестящим знанием южно-германской культуры.

После изматывающей поездки, в конце которой у Кристель от спертого воздуха разболелась голова, они часа два сидели в зале ожидания убогого провинциального вокзала, а потом еще столько же тряслись на другом поезде. Но и это был не конец. Наступило полубессмысленное ожидание на другом вокзале, под дождем и безо всякой уверенности в появлении хотя бы какого-нибудь транспорта. Кристель словно впала в прострацию: она уже давно перестала замечать хлюпающую в полусапожках и просочившуюся за шиворот воду, обращать внимание на пробиравшийся до самого тела холод, на покрывшиеся пленкой грязи руки. Решив, что такие мучения вполне естественны для ее миссии, она сочла их за хорошее предзнаменование и переносила с твердостью.

Наконец, полуживой, едва не распадавшийся на ходу автобус, через запотевшие стекла которого ничего не было видно, остановился, и Сандра, сунув шоферу деньги, выпрыгнула прямо в лужу, потянув за собой Кристель. Полусапожки и брюки оказались до колен в ржавой тягучей земле.

– Еще пару километров пешком, и мы на месте! – браво сообщила Сандра и пошла куда-то в сторону размашистым, почти мужским шагом.

С небес, начинавших менять призрачную пепельность на цвет мокрого асфальта, сеял равнодушный мелкий дождь. Кристель, понимая всю неизбежность своего положения и то, что больше ничего подобного она никогда не увидит, мужественно смотрела по сторонам. Сначала тянулись ветхие, заваливавшиеся набок строения, словно нарисованные неуверенной рукой ребенка, впервые взявшего грифельный карандаш, потом пошли бескрайние пространства с одинокими, плачущими под ветром деревьями. Стояла абсолютная, неправдоподобная тишина, нарушаемая лишь хлюпаньем сапог по раскисшей рыжей глине. Впереди неприступной стеной чернел лес, в который, вероятно, им скоро предстояло войти. Кристель стало страшно, и с губ ее невольно сорвалось:

– Но здесь невозможно жить!

– Зато умирать очень хорошо, – совершенно добродушно ответила Сандра, в походке которой не чувствовалось ни капли усталости. – Шучу. Твоя цель – сразу за лесом. Только… в лесу надо будет говорить громче, а лучше попеть.

– Зачем? – теряя уже не только последние силы, но и голову, выдохнула Кристель.

– С другим бы человеком промолчала, но тебе скажу, – усмехнулась Сандра. – Ноябрь. Начинаются холода и, соответственно, голод. Волки могут подходить к жилью. Они пока не опасны, но, я думаю, тебе будет не очень-то приятно увидеть серую собачку с зелеными глазами.

Кристель что есть силы прикусила губы. Если бы Карлхайнц знал, куда он ее отправил! И вдруг ее охватило какое-то дикое, первобытное веселье, какого она никогда даже не могла подозревать в себе.

– Идем же быстрее! – воскликнула она, и две женские фигуры ступили под сплетенные черные сучья, а через секунду в мокром русском лесу раздалось чарующее своей прозрачной нежностью и верой:

Leise rieselt der Schnee,

Still und starr liegt der See…[25]

* * *

Утром Маньку разбудило не солнце – даже лучик не мог проникнуть через плотные шторы светомаскировки – разбудил страх. Может быть, красивая комната и удобная одежда – только обман, сегодня ее заставят таскать камни из какого-нибудь карьера, а потом пристрелят как собаку? Такого за месяцы оккупации девочка уже насмотрелась вполне. Она вскочила, как можно быстрее и аккуратнее заправила кровать, причесалась, от волнения плохо видя себя в зеркале, и застыла, сжимая к кулачке подол платья. На лице появившейся фрау Маргерит оказалась довольная улыбка. Оглядев комнату и похлопав девочку по плечу, она повела ее снова куда-то вниз. Спускаясь за хозяйкой, не отрывая глаз от ее полных сливочных плеч и тонких, золотых и каких-то беззащитных волос на затылке, Манька вдруг поняла, что ничего плохого ей здесь не сделают. А уж она… недаром в деревне всякий не упускал случая сказать ее отцу, какая у него бойкая да смышленая дочка!

В огромном помещении, каких она не видела даже в их районном центре, одиноко стоял такой же огромный стол с торчащей колом белоснежной скатертью, а из-за этого необъятного стола поднимался вчерашний стройный офицер.

– Ах, Эрих, подожди, я покажу тебе, как вчера научила ее есть вилкой, это прелестно! – воскликнула Маргерит, разочарованная уходом мужа.

Офицер исподлобья посмотрел на обеих, и сердечко Маньки сжалось от выражения скорбной печали, на мгновение, как тучей, закрывшей смуглое лицо.

– Я купил тебе няньку и домработницу, а не породистую собачку, – хмуро ответил он и вышел. Минутой позже громко хлопнула входная дверь. Маргерит только пожала плечами, отчего пена ее пеньюара поднялась и опала с нежным шепотом. Довольно резко она поставила перед девочкой тарелку с непонятным блюдом, дымящуюся чашку с чаем и прозрачный кусок белого хлеба с не менее прозрачным слоем масла и джема, но смотреть, как она ест, не стала, полируя свои и без того розово-блестящие ногти. Манька даже почувствовала обиду: она так старалась не уронить ни крошки и не сопеть, а это было непросто. Буквально за пару минут она расправилась с вкусной едой и торжественно опрокинула на блюдце чашку вверх донышком. От тонкого, звенящего звука Маргерит подняла голову, лицо ее вытянулось от огорчения, и она молча быстро вернула чашку в нормальное положение. Манька согласно и весело кивнула.

Затем хозяйка повязала ей красивый передник и стала водить по всему дому, ловко показывая, какая ей предстоит работа. Поначалу Манька с любопытством и восхищением, всегда, как известно, очень способствующих пониманию, смотрела на бесконечные ряды пузатых стеклянных кружек в полуподвале, которые нужно было вымыть и расставить по полкам, на мраморные столы на мраморном полу, нуждавшиеся в уборке, но когда они спустились в другой подвал, еще ниже, где поднимался густой пар и что-то утробно урчало, девочка испуганно вцепилась в край рукава хозяйки. Маргерит нахмурилась и силой подтащила ее вплотную к машине. Манька упиралась, тряслась, и только с четвертой попытки поняла, как с нею управляться. Затем наступил черед второго этажа с тремя комнатами, зеркалами, шкафами и шкафчиками, искусственными цветами, вызвавшими у девочки почему-то тоску и отвращение, а также безделушками и еще многим, уже совсем непонятным. Все это тоже надо было убирать. Подойдя к двери четвертой комнаты, хозяйка сделала страшные глаза, перечеркнула дверь двумя резкими жестами и внятно произнесла:

– Эрихс циммер. Официр. Ферботен.[26]

Манька удивилась такой ничтожности возложенной на нее работы: дома она делала в три-четыре раза больше, да и работа была не чета простому мытью посуды и игрушечному маханью красивой разноцветной метелочкой. Про стирку и вообще нечего было говорить: после того как она носила на реку корзины с бельем и часами била тяжелым деревянным вальком, у нее несколько дней болело все тело. К тому же, часов в одиннадцать хозяйка снова покормила ее, пусть немного, зато необыкновенно вкусно. За несколько часов Манька сделала всю работу, быстро, почти радостно, вертясь по дому волчком и мурлыча себе под нос какие-то песенки, но в последней комнате, выходившей стеклянной стекой прямо в зеленый садик, она вдруг села на пол и горько расплакалась. Ласковая густая трава, кусты и цветущие деревья были отгорожены от нее толстым стеклом, прозрачным, но делающим их недоступными так же, как и ее родную речку и лес… Ей никогда уже не пробежать босиком по медвяной утренней росе, не уткнуться лбом в ласковые и шершавые отцовские руки… Манька не помнила, сколько просидела в слезах, тихонько подвывая, когда снова появилась фрау Маргерит и железной рукой увела ее мыться холодной водой. Потом, причудливо заплетя ей волосы, подала еще одно платье, густо-розовое, шуршащее, летящее, дотронувшись до него пальчиком, строго сказала: «Киндер», заставила девочку переодеться и повела в столовую. Там, к удивлению Маньки, за столом сидел уже не печальный офицер Эрих, а двое детей, уставившихся на нее круглыми, как вишни, глазами.