Я прихватила все это вместе с деревянной моделью корабля, не испытав даже малейших угрызений совести, потому что тем самым спасла их от участи сгореть в костре. И принесла с собой в «Сосны». Сейчас, когда я пишу эти строки, они лежат на моем письменном столе. Несколько часов я провела, рассматривая свою добычу, потому что знала: они выведут меня куда надо. И сколько же сокровищ таилось внутри! Теперь у меня тоже есть свои талисманы.

Два маленьких томика Шекспира в сафьяновых переплетах относятся ко временам Маккендрика. Все они испещрены пометками, отмечены галочками, указаниями о вступлениях и выходах.

На томике Теннисона – почти совсем стертая выгравированная надпись на форзаце: «Моему любимому мужу от Изольды, 25 июля 1900 года». К этому моменту мать Ребекки находилась на шестом месяце беременности, а Девлин уже отправился в Южную Африку.

На книжке моего прадедушки тоже сохранилась надпись-посвящение, написанная рукой моего отца: «Ребекка, надеюсь, это заинтересует тебя. С наилучшими пожеланиями в день рождения 7 ноября 1929 года от Кромвеля, он же Артур Джулиан!»

И то, что скрывалось за нарочито бодрым тоном, заставило мое сердце сжаться. Бедный папа. Эту книгу не читали. Вся она покрылась бурыми влажными пятнами, но корешок ее явно ни разу не разгибали. Тем не менее, перелистывая страницы, я, к своему изумлению, обнаружила листок бумаги с эмблемой Мэндерли. На этой странице рукой Ребекки были выведены две колонки: имена мальчиков с левой стороны и девочек – справа. Этот листок она исписала в лондонской квартире после покупки детских вещей.

Имена шли в алфавитном порядке. «Мое будущее – в алфавитном порядке. И я положу его в отделение для бумаг». Среди двенадцати выбранных имен я обнаружила свое собственное – Эллен.

Уже полночь. Слышится неумолчный шум моря. Я заразилась манерой Ребекки думать и чувствовать и поэтому воспринимаю свое имя в этом списке как знак. Я приму его как принятие меня. Как подарок, которого я ждала. И тотчас без колебаний отказалась от мучительной для меня попытки написать Тому письмо – в этом способе есть нечто уклончивое и неестественное.

Повествование начнется с записок моего отца, а я опишу свое отношение к ним. И как же мне назвать их? Очень соблазнительно выглядит первое, что сразу просится на кончик пера: «История Элли», но вряд ли я воспользуюсь этим вариантом. Слишком претенциозно и напыщенно.

26

Начну с самого начала – начну с дождя. Роза всегда уверяла, что во время чтения возникает некая взаимосвязь между читающим и текстом произведения. И очень многое зависит от ума того, кто листает страницы книги. Если говорить обо мне, то, читая тетрадь Ребекки, я вошла в состояние, которое можно определить одним словом: восприимчивость.

Вручив их (нечитанные) Тому Галбрайту, я поехала в больницу к отцу с пижамой и бритвой. Доктор Латимер, закончив осмотр, заявил, что собирается задержать отца не просто на ночь, как он предполагал сначала, а на целую неделю, чтобы провести ряд обследований. Под дождем я отправилась домой – взволнованная и обеспокоенная. «Дворники» метались то влево, то вправо, как сумасшедшие, но переднее стекло оставалось мутным и расплывчатым. Фары высвечивали шоссе только метра на полтора-два, а дальше все скрывалось в туманном мраке.

Мне не давало покоя слово «неделя». Что оно означало на самом деле? Может быть, слишком серьезный и важный мистер Латимер таким образом просто попытался тихонько устранить меня. Он сказал: на время. Но разве вся наша жизнь не временное состояние – от рождения и до смерти? Вопрос, в сущности, только в том, насколько временное. Сколько осталось моему отцу: год, месяц, неделя, часы или минуты? В «Соснах» стояла пугающая пустота, и на мои шаги отзывалось эхо. Дождь барабанил по крыше, окна словно задернул серый занавес, я не могла разглядеть ни холмы, ни море – они исчезли из виду.

Мы с Баркером сели рядышком на кухне, желая только одного, чтобы не зазвонил телефон. Из желобов с шумом лилась вода. Роза призналась, что во время перелетов никогда не спит: чтобы удержать самолет в воздухе. Я никогда не летала на самолетах, но сегодня очень хорошо понимала, что она имела в виду: я не спала всю ночь, чтобы мне не позвонили из больницы. И совсем забыла про Тома и про тетрадь.

Когда утром я выехала из дома, дождь все еще не унимался. – Ничего не случилось? Как отец? – спросила я у ночной сестры. Она ответила, что отец держится молодцом и никаких происшествий за ночь не случилось.

Но она ошибалась. Казенные учреждения меняют людей, особенно таких старых, как мой отец, с устрашающей быстротой. И, увидев отца после первой проведенной в больнице ночи, я была подавлена. Больничная одежда оказалась ему мала. И сам он сразу стал каким-то образом меньше. Человек, на которого я всегда с детства смотрела снизу вверх, вдруг сразу уменьшился. Передо мной оказался больной старик со слабым сердцем, и он отличался от остальных пациентов палаты только незначительной разницей в симптомах. На него уже подействовала безликая атмосфера заведения.

Медики развили бурную деятельность возле него, а отец лежал, опутанный проводами и присосками, которые впились в его наполовину выбритую грудь. Для меня он был целой вселенной, но эта вселенная вдруг сузилась до размеров металлической кровати, окруженной цветной занавеской. На какую-то долю секунды, пока отец еще не успел осознать моего присутствия, я заметила страх и растерянность, промелькнувшие в его глазах. Но потом он взглянул прямо на меня, и, пока мы смотрели друг на друга, все, что нам было необходимо сказать друг другу, было сказано без слов. Накрыв своей рукой мою, он тихо произнес:

– Элли… моя милая Элли.

И я оставалась в палате до тех пор, пока медсестра не потеряла терпение и не выпроводила меня в помещение для посетителей, где горела люминесцентная лампа. И до тех пор, пока не закончилось обследование, я продолжала нести очень важное дежурство. На желтом столике лежали истрепанные и зачитанные журналы, где печатались кулинарные рецепты, приводились образцы для вязания и вышивания, выкройки платьев и советы, как переделать джемпер, как помочь ребенку, когда у него режутся зубки. Будь они написаны на санскрите, я бы запомнила из них ровно столько же. Чтобы не потерять отца, – как мне казалось, это было единственное верное средство, – я все время пыталась восстановить его прошлое. Но прошлое не желало подчиняться и все время норовило выскользнуть из моих рук, как спутанный клубок, в котором перемешано второстепенное и важное.

Я видела женитьбу моих родителей, ободранные обои в доме, который мы снимали в Сингапуре, медаль, которую отец спрятал в ящик стола. Маму – молодой и здоровой и умирающей. Вспомнила, как мой брат читал стихи, и отец заметил, что не мужское это занятие – увлекаться поэзией. Я в свои восемь лет с любовью вышиваю кисет для табака ко дню рождения отца и, полная радости, мчусь по холмам Керрита на велосипеде. Моя сестра Лили, запустив на всю громкость граммофон, слушает блюз. А толстый щенок Баркер грызет наши носки. Машина Ребекки подъезжает к нашему дому. За закрытой дверью слышатся голоса – обиженные и печальные. Лицо отца, когда он получил телеграмму о смерти Джонатана.

И это вся жизнь? Но я любила отца не только за эти отрывочные воспоминания – особенно сейчас, когда больница подбиралась к нему, намереваясь уничтожить его индивидуальность, стереть все то, что отличало его от других. Я злилась на себя и, вне всякого сомнения, на доктора Латимера, когда он наконец вышел переговорить со мной.

Он недавно переехал сюда из одной замечательной лондонской больницы, где обслуживание пациентов было поставлено на самом высоком современном техническом уровне, и оказался намного моложе, чем я думала, – около сорока лет. Высокий, но все же чуть ниже Тома Галбрайта; многие женщины наверняка сочли бы его привлекательным: темные волосы, спокойные и внимательные серые глаза. Но я уже заранее настроилась против него, возможно, меня сердило, что именно он настаивал на том, чтобы оставить отца в больнице. Медсестры пели ему дифирамбы, возносили его хирургическое мастерство до небес, повторяли как молитвы хвалебные отзывы о нем в медицинских кругах. Но, видя, как суетятся вокруг него няни и медсестры, я решила, что он самодовольный дурак.

Сейчас я изменила свое мнение о нем. Доктор Латимер оказался умным человеком и понял, что меня сердит, почему я настроена против него, и не пожалел времени, чтобы развеять мои страхи. Он провел со мной намного больше времени, чем я ожидала, и объяснил досконально, зачем нужны все эти обследования и что они дадут. Он говорил спокойно, уверенно и достаточно оптимистично, хотя несколько раз употребил слово «если», как все врачи, когда говорят о результатах анализов и обследований. К моему удивлению, он постарался кое-что выяснить и обо мне: сколько мне лет, где я училась и так далее, задал несколько сугубо личных вопросов о нашей жизни в «Соснах», которые мне не показались не столь уж существенными для лечения.

– Мы живем очень тихо и уединенно, – объяснила я ему. – Стараемся никуда не выходить и очень редко кого принимаем у себя. Мои обязанности состоят из повседневных мелочей: приготовить нужную еду в нужное время. Прогуляться после обеда. Отец весь погружен в прошлое, и это неблагоприятно воздействует на него. Я пытаюсь отвлечь и развеять его. Иногда мы играем в карты, или я читаю ему…

Латимер очень внимательно слушал. Представив, насколько глупо все это звучит, я покраснела.

– А кто выбирает книги для чтения? – спросил он с легкой полуулыбкой. Видя симпатию в его спокойных серых глазах, я солгала. Мне не хотелось, чтобы меня жалели.

Поразительно, чего может добиться врач. Наверное, потому что мы воспринимаем их отчасти как священников, как людей, наделенных особой властью, потому что все еще продолжаем верить в их мудрость и интуицию, в их проницательность. Сама не заметив, как это произошло, я рассказала Латимеру такие вещи, которые ни с кем не обсуждала до того, – о бессонных ночах, о кошмарах, которые донимали отца.