– Пожалуйста, не волнуйся, папа, не надо, – пыталась успокоить меня в паузах между вспышками Элли. – Как странно, – наконец проговорила она, и было видно, насколько она расстроилась и начала терять терпение. – Почему ты такой упрямый? Ты же помнишь, что произошло, когда ты вздумал в последний раз пройти туда. Мы едва дошли до конца Счастливой долины, как ты так ослаб, что упал. Врач предупреждал тебя, я предупреждала тебя, твое собственное тело предупреждало тебя. Ты еще не набрался сил, это слишком далеко…

– Оставь меня в покое, Элли! – воскликнул я. – Не мешай мне. С каких это пор ты начала приказывать мне?

– Я не приказываю, а прошу. Я умоляю тебя, ради тебя самого, послушайся меня, будь разумнее…

– Отпусти мою руку, черт побери! И прекрати хныкать. Тебя не украшают красные глаза и распухший от слез нос. Если тебе хочется выглядеть привлекательной в глазах мистера Грея, а мне кажется, что так оно и есть, то не стоит распускать нюни, поверь мне.

– Папа… прекрати. – Элли отпустила мою руку и отступила на шаг.

Я готов был возненавидеть самого себе за ту муку, которую причиняю ей. Но отчего-то разъярился еще сильнее.

– Так хлопотать над ленчем – только потому, что он должен был приехать к нам! И все время строить ему глазки. Думаешь, я ничего не вижу? Эти застенчивые взгляды в его сторону. Ты выглядишь полной дурочкой, Элли. Мне больно видеть тебя такой – ведь ты его совершенно не интересуешь. Посмотри, с какой радостью он умчался отсюда. «Папа сюда», «папа туда», да его тошнит от этого. Даже я сам устал от твоей заботливости, оставь меня в покое и похнычь в другом месте..

Элли залилась краской. И когда она наконец заговорила, ее голос дрожал, настолько она рассердилась:

– Ты сейчас наговорил столько несправедливых вещей. Это ужасно, что ты говоришь! Как ты смеешь? Я помню, как ты стенал и вздыхал, не обращая ни на кого внимания, отдавшись воспоминаниям о Ребекке – только о Ребекке. Ты не думал ни о ком другом, разбил сердце мамы и заставил меня страдать из-за этого. Я веду себя как дурочка? А ты не вел себя как дурак все эти годы?.. Что ж, иди, если хочешь. Мне все равно. Она никогда не хотела видеть тебя там, на берегу. И не захочет видеть и сейчас. Может быть, ты наконец поймешь это, глупый старик?..

Она резко отвернулась, сдерживая рыдания и закрыв лицо ладонями. Элли вся дрожала. На какое-то время воцарилась тишина. Моя бедная любимая девочка рыдала. И это я довел ее до такого состояния – старый осел! Слезы навернулись мне на глаза, но я справился с ними. И, упрямо сжав губы и тяжело опираясь на палку, двинулся прочь.

9

Мне бы хотелось написать, что в последнюю секунду я одумался, вернулся к Элли, попросил прощения и успокоил ее, но, увы, я не сделал ни того, ни другого. Я продолжал упрямо идти вперед. Я впал в раж и не мог справиться с собой. Сердце в груди билось, как птица в клетке, и каждый вздох давался все с большим трудом. Сейчас мне даже трудно описать, как все это выглядело. Какой-то приступ слепого безумия. Обвинения, брошенные дочерью, все еще продолжали звучать в моих ушах. Они привели меня в еще большее смятение, как ядра, сокрушив все возведенные мною бастионы.

«Неправда! Неправда!» – твердил я самому себе, но одна башня рушилась следом за другой.

До чего же ты был глуп, полковник Джулиан! Моя бедная жена, повернув ко мне бледное изможденное лицо, закрыла глаза в ответ на мою мольбу о прощении и сказала: «Пожалуйста, замолчи, Артур. Я умираю, и меня это больше не волнует…» Мне хотелось сделать что-нибудь, чтобы заглушить этот голос в памяти. Я не хотел слышать его. Никогда Элизабет не позволяла себе ни взглядом, ни жестом выразить упрек, даже когда сердилась.

– Убирайся! – прикрикнул я на Баркера, путавшегося под ногами и мешавшего идти. Я уже не понимал, где нахожусь, пот заливал глаза. И вдруг я увидел, что цветы передо мной задвигались.

Я замер, провел ладонью по влажному лицу и понял: это не цветы, а вспорхнувшие бабочки, но откуда им было взяться в такую пору? Пройдя еще несколько шагов, я вынужден был снова остановиться из-за того, что у меня закружилась голова. Тропинка, что вела вдоль берега, не успела зарасти, я различал ее, но я шел не по ней, а прямо по траве.

Впереди уже виднелся песчаный пляж и две скалы, торчащие из воды. В детстве мы с Максимом окрестили их Сциллой и Харибдой.

Море было неспокойным. Волны с шумом бились о скалы, это начался прилив. Я не видел Грея, о существовании которого совершенно забыл в эту минуту. Моему взору открылась небольшая бухта, где мы обычно причаливали наш ялик. А потом и Ребекка оставляла именно здесь свою яхту. В последние месяцы своей жизни она проводила здесь большую часть времени. Иногда ненадолго выезжала в Лондон, но после возвращения снова шла сюда, а не в Мэндерли. Какие бы оскорбительные слухи ни ходили об этом домике, я верил, что только здесь она чувствовала себя спокойной: это было ее убежище.

Сердце в груди дрогнуло, когда я посмотрел на небольшой коттедж. Из груди вырвался невнятный стон, заставивший Баркера снова подбежать ко мне. Земля вдруг начала крениться, а море вздыбилось вверх. Все передо мной расплывалось. Когда становилось влажно и сыро, из трубы домика поднимался дымок, а в темноте издалека я видел, горит ли огонь в окнах. Мне нравилось, стоя на другой стороне залива, смотреть: там ли она. И всю зиму Ребекка прожила здесь. Каждую ночь свет вспыхивал в ее окнах.

Я часто задавался вопросом: почему она предпочитает оставаться там на ночь, хотя до особняка рукой подать? Всего двадцать минут быстрой ходьбы. И там ее ждала армия слуг, в комнатах стояли мягкие кресла и диваны, там готовили изысканную еду, к ее услугам были теплые душистые ванны и шелковые простыни. Особняк вызывал всеобщее восхищение своим продуманным убранством, везде в вазах стояли цветы, каждая декоративная вещица подчеркивала общую атмосферу уюта и красоты.

Пять лет Ребекка потратила на то, чтобы довести дом до совершенства, и теперь Мэндерли представлял собой хорошо налаженный часовой механизм, не дававший сбоев. Она рассылала приглашения на балы-маскарады, отмечала, когда и кого надо встретить на станции, продумывала меню, чтобы блюда не повторялись, чтобы угощение всегда удивляло гостей, даже если они приезжали всего два раза в год, еда всякий раз была новой и неожиданной, даже кольца для салфеток менялись в зависимости от предстоящего угощения, каждая комната убиралась на свой лад, не говоря про ухоженный сад. Ребекка помнила, какая комната нравилась ее гостям, и там стояли именно те цветы и те книги, что отвечали их вкусам и привычкам. Все это продумывала она сама, и все с такой тщательностью и тактом, что многие гости даже и не подозревали, что все это – дело ее рук, и они считали, что Максиму и Ребекке повезло с прислугой, которая предугадывает все желания.

Почему же она избегала бывать в доме, который довела до совершенства? И приходила туда лишь изредка, в торжественных случаях, всегда продуманных, как все, что она делала. Но, как только гости разъезжались, возвращалась сюда – в одноэтажный уединенный домик без всяких удобств. Мне хотелось узнать, в чем дело, и мне казалось, что я знаю ответ. И как-то в ранний апрельский вечер, когда уже стемнело, за неделю до ее смерти, я подошел к домику, заметив свет, струившийся из окон, и зашел, чтобы прямо спросить ее об этом.

Ее любимый пес Джаспер остался вместе с нею, и либо он, либо сама Ребекка услышала шорох шагов по гальке, во всяком случае, мое появление ничуть не удивило ее и не испугало.

Постучав, я вошел. И сегодня, стоя на этом же самом берегу, я мысленно еще раз распахнул дверь и шагнул в дом. Прищурив глаза, я всматривался все пристальнее и пристальнее, и, уверен, ни одна деталь не ускользнула от меня. В доме пахло деревом и турецкими сигаретами. Ребекка недавно начала курить и курила одну сигарету за другой. На полу лежал ковер красного цвета – самый обычный и ничем не примечательный, слева от меня – узкая кровать, служившая одновременно и софой, покрытая шотландским пледом. На одной из книжных полок в ряд стояли модели парусников – еще не законченные, но удивительно красивые. Здесь же стоял и другой шкаф – с книгами, с чашками и тарелками, и на небольшом столике – примус для приготовления еды. Рядом с камином – потертое кресло. Такое впечатление, что оно уже отслужило свою службу в одной из комнат какой-нибудь горничной в Мэндерли.

По другую сторону от камина, напротив софы-кровати, – письменный стол, заваленный книгами, где лежали ручки, пресс-папье с розовой, испещренной чернилами промокашкой, чернильница и пепельница с еще дымившейся сигаретой. Там же стояла тщательно начищенная масляная лампа. Мягкий полукруг света создавал атмосферу безыскусной безмятежности. Даже сейчас, двадцать лет спустя, я продолжал всматриваться в увиденное тогда и снова восхищался изысканной простотой убранства. Что-то в ней – быть может, запах дерева, или модели парусников, или чистота, – вызвало ощущение детской комнаты, вроде той, где мы играли с Розой и моей няней.

Ребекка сидела за письменным столом. На ней была ее обычная одежда для плавания в море – простая и очень удобная: брюки и вязаный гернзейский свитер. Она коротко отрезала по моде свои некогда длинные волосы, что сильно изменило ее наружность. Я все еще не мог привыкнуть к ее новому обличью и всякий раз заново поражался. В ней появилось что-то мальчишеское, и в то же время стрижка придавала ей еще больше женственности и подчеркивала ее красоту.

Подняв глаза, она не улыбнулась и не поздоровалась. Ее руки лежали в кругу света: тонкие, длинные пальцы с красиво очерченными ногтями. Руки успели покрыться легким загаром под лучами раннего весеннего солнца. Ребекка сидела совершенно неподвижно, но ее рука как бы непроизвольно протянулась вперед, чтобы положить ручку на чернильницу.

И я не мог оторвать взгляда от этой изящной руки. Она никогда не носила перчаток, когда работала в саду, или гребла на лодке, или скакала верхом.