— Время-то какое, Господи! — умильно покачивал головой Трескин-старший. — Когда же такое было?.. Дела-то какие сладенькие можно делать… на чистом сливочном… на чистом сливочном. Никто за задницу не схватит. Да и хватать-то, собственно, некому, — он пожимал плечами, демонстрируя сложное, трудно определимое чувство, нечто вроде упоительного недоумения.

Мама посматривала на домочадцев подобревшими глазами: наконец-то в этом доме заговорили тихими, умиротворенными голосами, наконец-то собрались за столом по-семейному. И Трескин-младший, убаюканный уважительным разговором с батькой, погружался в расслабленное благодушие. Он подозревал, что это как раз и есть та самая почтительная любовь к родителям, которую цивилизованный сын испытывает и по обязанности, и по потребности. Утратившая уж было надежду когда-либо увидеть сына солидным, остепенившимся человеком мама вглядывалась в него особенным, несуетливым взглядом: сынок, думала с душевной нежностью, сынок!

Дома Трескина звали вообще-то Юрой (по паспорту Георгий), под кличкой Сынок Юра известен был среди приятелей, о чем мама и не обязана была знать. Кличка сопровождала Трескина со школьной скамьи, тянулась за ним через веселые годы в автодорожном институте, под этой кличкой он получил признание в мире фарцы, с этой неотвязной кликухой он пытался воткнуться в сферу автосервиса. Эру Больших денег Трескин встретил, однако, уже не Сынком, а Трескиным, эра эта совпала со становлением Трескина как социально зрелой, законченной личности. Когда Трескин зарегистрировал «Марту», ему исполнилось двадцать восемь лет и он чувствовал себя готовым крутить по-настоящему большие дела.

Кличка Сынок оставалась тогда еще отметиной старых отношений, которые Трескин допускал с избранными. Ему нравилось держать при себе свидетелей возвышения, старых приятелей, знавших его еще Сынком. Отношения эти, однако, кончились раз и навсегда, когда Трескин всех уволил. Это произошло после первой, действительно крупной сделки «Марты». Триста тонн уральской меди, которую Трескин в два приема переправил в Германию, принесли ему двести пятьдесят процентов прибыли. Медь была четыре девятки чистотой — 0,9999. То есть одна десятитысячная доля примесей. Трескин выплатил банковский кредит, полученный с папиной помощью специально под эту сделку, выплатил накладные расходы, включая взятки (сумма последних представлялась ему уже смехотворной в сравнении с общей прибылью — восемьдесят тысяч чиновнику, который сидел на экспортных лицензиях), и тогда остались у него на руках собственные деньги, несколько миллионов, которые казались ему огромным капиталом. Так глядели на эти деньги и старые товарищи, те самые, что называли его Сынком. От них-то и пошел разговор деньги обналичить и поделить. Недели полторы продолжался шумный разбор, сопровождавшийся взаимными обвинениями и безобразными перепалками.

Трескин всех уволил. И это был второй рубеж становления Трескина в качестве социально законченной личности.

Со времени основания фирмы оставались в неприкосновенности помимо самого президента только два человека: Семен Михайлович Шуртак — заместитель Трескина и Нинка — бухгалтер. В отдаленном будущем, которое Трескин постепенно для себя прояснял, он мыслил и третий рубеж — увольнение Нинки. Будущее Трескин представлял себе по американской журнальной рекламе: вечно сорокалетний международного класса бизнесмен, подтянутый, с благородной сединой на висках, с портфельчиком в руках легко сбегает по трапу «Боинга» в аэропорту Орли. Таким рисовал будущее журнал «Business week», и Трескин не видел надобности придумывать что-нибудь сверх того. У этого вечно сорокалетнего бизнесмена, знал Трескин, была жена, со вкусом и чуткая к искусствам женщина, трое детей, вилла с бассейном, слуги, любовница на десять лет моложе жены. Все тут было законченно, ни убавить и ни прибавить. То был другой мир — будущее, и в этом будущем не могло найтись места для Нинки. О чем Нинка еще не знала. Нинка тоже была женщина без возраста — дородная и сильная баба, она тянула, как мужик, с мужиками пила по-мужицки, крякнув над стаканом. Экономист по образованию, она прожила в торговле долгую, полную превратностей жизнь, два раза крепко под залетала, была под судом, но не села, вывернувшись из рук правосудия нечеловеческим просто-таки усилием. Способность к нечеловеческому усилию во всяком деле, необозримые связи и опыт обращения с законами — всякими, какие только ни были, делали ее человеком незаменимым. Пока.

Трескин усвоил распространенную мысль, что бизнес есть цивилизованный и есть не цивилизованный. И если подавляющая часть трескинских операций носила откровенно дикарский и даже просто людоедский характер, то это происходило не потому, что Трескин как-то особенно, с теплым личным чувством любил бизнес не цивилизованный в противопоставлении его всякому другому. Трескин любил деньги. И пока лихорадочная эра Больших денег оставляла возможности для бизнеса не цивилизованного, который приносил сто, сто пятьдесят и триста! процентов прибыли, Трескин нуждался в Нинке.

На случай бизнеса цивилизованного у Трескина имелся Семен Михайлович Шуртак. Старый мудрый еврей приставлен был к делу папой. Трескин знал этого человека с детства, привык к его обходительным манерам и долго пребывал в заблуждении, что он будет полезен фирме именно в качестве старого мудрого и осторожного еврея, знающего собеседника и необременительного советчика — не более того. И только наткнувшись раз-другой на негромкое, но вполне сознательное противодействие Семена Михайловича, Трескин осознал потребность избавиться от опеки. Он затеял тогда крупный разговор, который кончился не так, как начался: согласились на том, что Семен Михайлович будет признан компаньоном с участием в прибылях. Так что Нинку Трескин не мог уволить, потому что рано, а Семена Михайловича не мог, потому что не мог.

Благополучие в делах ознаменовалось переездом фирмы из подвала, где имелся только стол и телефон, в трехкомнатный номер гостиницы «Глобус». Обставились импортной конторской мебелью — металл и пластик; факс и компьютер, ослепительная секретарша — все атрибуты процветающего предприятия.

5

В седьмом часу вечера в дверь тихо постучали. Оглушенный разговорами и телефонными звонками, Трескин рявкнул — да! — как только разобрал значение неясных, словно скребущихся звуков.

Вошла девочка-архитектор и замешкалась, ожидая каких-то дополнительных слов; и поскольку Трескин, все еще во власти раздражительного настроения, буркнул что-то отрывистое, поглядела на длинный, метровый свиток у себя в руках. Концы его аккуратно, не без изящества были обернуты цветной бумагой. Наконец Трескин вспомнил и проект, и девочку — все, поднялся с очевидной, не ускользнувшей от Люды поспешностью.

Низкий устойчивый столик в углу комнаты и два кожаных диванчика при нем, по всей видимости, и назначались для подобного рода случаев. Трескин, приглашая Люду, убрал полную окурков пепельницу, смахнул со стеклянной столешницы пепел и крошки, однако она не торопилась. Без единого слова тронула липкое полукружье из-под пивной банки и подняла глаза. Трескин сказал «черт!», потом прихватил валявшееся на стуле полотенце и послушно затер стол. Тогда Люда стала освобождать концы свитка.

— Ну-ка скажи, скажи что-нибудь! — потребовал Трескин.

— Что? — нахмурилась она, готовая к отпору.

— Достаточно, — кивнул Трескин. — Значит, это мне не почудилось тогда в мастерской.

— Что?

— Нежный пленительный голос!

Она сердито дрогнула уголком рта, отрицая за Трескиным всякое право на лирику, и он тотчас сдался, вскинул беззащитно раскрытые ладони:

— Сейчас компаньона доставлю.

В небольшом «предбаннике», где пустовало место секретарши, присев объемистым задом на край стола, Нинка хмуро просматривала счета.

— Трескин! — вскинулась она. — Ты хрен к носу-то прикинь! Прикинь хрен к носу-то, говорю. Какие «бабки», ты что? Полтора лимона налом! Дай я тебе головушку-то потрогаю.

— Тихо! — прошипел Трескин, оглядываясь на дверь, и это пугливое движение выдало его с головой.

Рванувшись было скандалить, Нинка остановилась, недоумение ее сменилось догадкой, брови картинно поднялись, опустился тяжелый подбородок и скривился рот.

— А я тоже так буду ходить, — сказала Нинка. — Вот так. — Она ступила шаг и другой утрированной балетной походкой: ступни наружу, плечи расправлены. Поразительно, что в этой циничной карикатуре угадывался оригинал, Трескин и вправду припомнил нечто похожее — небыстрый, но легкий шаг Люды. Он ответил Нинке глумливой, все признающей улыбкой, и она тотчас же его простила.

— До завтра, Сынок! — снисходительно потрепала его по щеке.

Семен Михайлович необходим был Трескину как компаньон и просто как некто третий — по правде говоря, Трескин испытывал некоторое напряжение и не совсем ясно понимал, как теперь держаться с Людой и о чем говорить. Потому Семен Михайлович говорил и спрашивал, Люда рисовала на листике, а Трескин молча смотрел и слушал. Потом так же молча он достал початую бутылку ликера, три рюмки, подвинул проектный лист, чтобы пристроить все это на краешке стола. Люда настороженно покосилась, и только он взялся за третью рюмку, возразила довольно сухо:

— Я не буду. — Немного подумав, она добавила: — Спасибо.

— Чистый аромат, ничего больше, — галантно сказал Семен Михайлович, касаясь увядшими губами стекла, вдохнул и прикрыл глаза: — Вот так… на язык… За вас, Людочка! За прекрасную архитектуру!

Трескин безмолвно проглотил свою порцию, не находя даже самых банальных слов. То есть он помнил множество всяких занятных прибауток, которыми уместно было бы встретить и проводить первую рюмку, но знал откуда-то ясным, точным знанием, что остроумие его едва ли будет оценено и вообще принято. Вскоре Семен Михайлович начал прощаться и вышел. Люда тоже решилась было подняться, но задержалась — поспешный уход ее мог походить на бегство. Она не поднимала глаза. Принялась скатывать лист и остановилась, сообразив, что принесла проект не для того, чтобы уносить, — беспокойные пальцы, не находя себе дела, замерли.