Потому что «внутреннее богатство», о котором не без нахальства сообщила Люда в своем письме (она его чувствует в себе, богатство!), заключалось прежде всего — и Саша это хорошо знал — в восприимчивости, в способности меняться и постигать. В натуре Людиной надежно и глубоко лежали основания будущего, натурой своей она охватывала все, что мог измыслить воображением Саша, тогда как Она никоим образом и ни при каких обстоятельствах не могла заменить и превзойти Люду.

Но у Люды Арабей оказались зареванные глаза, чего Саша при всем своем глубокомыслии никак не ждал — вряд ли зареванные глаза были Ее отличительным признаком.

Притом же Саша обнаружил, что Люда теряется под его взглядом. Это лишний раз удивило Сашу, потому что он испытывал смятение сам и уж никак не мнил себя способным повергнуть девушку в замешательство.

— Трескин, да, он в конторе. Вы его там найдете, — она кивнула на дверь, недвусмысленно высылая Сашу вон.

Слова эти вернули Сашу к посуде, что грудилась в раковине под струей воды из позабытого крана, слова эти обратили Сашин взор за спину Люды, в номер — письменный стол и край кровати. Наконец смутно брезжившее в нем понятие определилось, Саша вспомнил, будто и раньше это знал, почему Она здесь, в номере Трескина, в половине пятого ночи.

Простая до пошлой очевидности вещь и, однако, совершенно непостижимая. Это случилось в силу естественного порядка вещей и однако же было это противно самому естеству природы, как ощущал его Саша. Ошеломительная, чудовищная банальность очевидного.

Кажется, он онемел. Во всяком случае, не помнилось ему, что произнес хоть слово. Но и без слов ощущение его передавалось Люде, догадывалась она о постигшей весь видимый мир катастрофе. Пальцы нервно сложились, перехватила рукой руку и оглянулась с выражением беспокойства — тревожил хлещущий в туалете кран.

— Трескин в конторе, — повторила она без уверенности в голосе. — Вам Трескина?

Саша молчал.

— Там контору взломали. Ну, то есть обокрали, — вспомнила она. — Трескин вызвал милицию и сейчас там.

— Это я взломал контору, — безжизненно сообщил Саша.

— Так что вам нужно? Трескин? — спросила она невпопад.

Саша не мог сказать, что ему нужно. Он молчал с ощущением глухой безнадежности. Ничего он не мог сказать из того, что много раз проговаривал в мыслях. Все, что мог он сказать и давно приготовил, распадалось на частности, каждая из которых по отдельности была ложь и только все вместе, целое — правда. Целого он не мог выразить и не приготовил.

— Мне неприятно, как вы смотрите, — сказала она вдруг.

Саша опустил глаза.

— Извините. — Должно быть, он покраснел.

Растерянность его не укрылась от Люды, краска стыда на щеках лучше всего другого показала ей, что во взгляде юноши не было ничего наглого.

— Вы что, вор? — спросила она не без иронии.

— Хуже.

— Хуже? Хуже вора? — Мимолетная улыбка переменила лицо, что-то милое проглянуло. — Неужто фальшивомонетчик?

— Да. Почти. Вы угадали, близко. — Саша не улыбнулся, но подавленная серьезность его развеселила Люду еще больше. Она потянулась перекрыть кран, потом возвратилась к разговору, лицо ее приняло выражение насмешливое, явился вопрос того же свойства, что предыдущий. Но Саша не дал ей заговорить.

— Я не знаю, увижу ли вас еще раз, и потому хочу сказать, что люблю вас.

Она осеклась, и глаза расширились.

— Дико звучит, — продолжал он, — но поверьте, тут… ничего такого нет. Никакой двусмысленности. Я сказал то, что хотел сказать: я люблю вас. Поверьте, все это совершенно не важно, это решительно ничего не значит, просто вы можете принять мои чувства к сведению. Я хотел бы, чтобы вы знали о том, что я люблю вас… и, кажется, я не ошибаюсь. Я знаю вас целую вечность, вы стали близким мне человеком, и я хотел бы, чтобы вы были счастливы. Может быть, вы будете счастливы с Трескиным… Но если когда-нибудь станет плохо… как бы мне хотелось, чтобы вы смогли тогда переступить гордость и самолюбие и просто позвать: приходи, мне плохо… Все боятся обмана, обман холодит душу, выстуживает… И как бы я хотел, чтобы, трижды обманутая, вы сохранили себя и… и не стали бы паниковать, сохранили бы веру в чудо человеческих отношений. — Слезы навернулись на глаза, но он справился, не позволил им покатиться, и только голос ему не всегда давался. — Я люблю вас, и пусть это не покажется дерзостью… потому что… потому что… — Он глубоко, слезно вздыхал. — Потому что только в этом мое оправдание. Я люблю вас, и это дает мне возможность уважать себя. И я… я никогда не перестану любить вас такой, какой увидел сейчас. Это останется со мной. И я… Вот, сейчас вы скажете, что я сумасшедший. Не говорите этого, пожалуйста.

— Ой, — отозвалась она, — ой! — обхватила голову, тронула лоб. Скользнув вниз, ладонь прикрыла нижнюю половину лица, Люда глядела в смятении. — Ой! Наверное, это я тронулась! Ничего не понимаю, — прошептала она едва разборчиво; она зажимала рот, опасаясь лишнего слова — как своего, так и Сашиного.

Она боялась продолжения, но в продолжении нуждалась — ждала разъяснений. Естественных разъяснений. Необходимых. Хоть каких-нибудь разъяснений. А Саша сказал и молчал. Они молчали в крошечном коридорчике гостиничного номера, где всякое неосторожное, порывистое или чересчур вольное движение заставило бы их соприкоснуться.

— Как вас зовут? — сказала наконец Люда, пытаясь усвоить обыденный, положительный тон.

— Саша.

— Саша… Где-то я вас видела.

— О! — внезапно оживился Саша. — А я вас много раз видел! — Было что-то неестественное и потому отпугивающее в том, как легко прорвалась Сашина горячность. После пространной речи, высказавшись, он притих, сделался подавленный и печальный, ушел в себя — не производил он впечатления человека, растроганного или возбужденного собственным красноречием. Печальная задумчивость эта, вдруг обнаруженная, не вязалась со страстным смыслом слов, и точно так же застигло Люду затем врасплох новое и внезапное пробуждение его горячности. — Много раз видел! А один раз даже и наяву! Во дворе на улице Некрасова.

— Да, верно, я там живу! — Огромным облегчением было то, что появилась хоть какая-то определенность. — А я вас тоже видела… в книжной лавке. Вот! — Она на мгновение задумалась, припоминая. — Вы читали словарь и грустно-грустно вздыхали. Как-то прочувственно, невыразимо грустно. И знаете, у меня было ощущение, что я вас еще раз увижу… когда-нибудь. Да… Но, видно, я тронулась. Кто-то из нас тронулся.

— А если оба? — предположил Саша.

Она хмыкнула и перестала смеяться, но улыбка, нервная гримаса скорее, не сходила с лица.

— Тогда объясните мне что-нибудь, — сказала она.

Он схватился за виски, жмурясь, мотнул головой и глухо замычал — выказал, словом, все признаки колебания, которые свойственны горячечному состоянию, потом уставился под ноги и замер, пытаясь сосредоточиться.

— Нет… Не стоит. Не могу объяснить, Не нужно этого. Примите все, как есть, — так лучше. И знаете, я, наверное, уже не смог бы повторить то, что сказал, вряд ли…

— Все равно, Саша, я не могу понять, — тихо начала Люда. — Не могу понять почему, но ваше… то, что вы сказали сейчас… тяжело слушать. Очень тяжело. Нехорошо. Так нехорошо. Какая-то тяжесть опустилась. Как будто вы этими словами меня придавили. Обрушились и придавили. Не могу понять, почему так нехорошо.

— Да, — сказал Саша, — понимаю. Я понял. Оскорбительно, когда признается в любви незнакомый, чужой человек. Самые личные слова, самые важные… а они как будто ничего не стоят. Кажется, что не стоят. И вы правы, когда подозреваете меня… что будто я эти слова, как будто… продал… Будто чувство существует само по себе, в пространстве, ни на кого не обращенное, и вот случайно на тебя излилось. И обидно, что так случайно… непреднамеренно. Обидно и тяжело.

— Да, — кивнула она задумчиво. — Пожалуй, так. Похоже. Не уверена, что так, но возможно и так.

Опять удивил ее Саша, она кинула долгий внимательный взгляд. И сказала потом вдруг:

— Я люблю другого человека.

— Я знаю — Трескина.

Обменялись они короткими репликами, и все померкло. Она посмотрела на грязную посуду, покосилась назад в номер, куда не хотела впускать Сашу, и еще раз на него глянула — с учтивым ожиданием. Не было больше в этом взгляде ни изумления, ни растерянности — только учтивость, означающая, скорее, слишком многое, чем ничего.

Саша не уходил и молчал. Она подождала, потом повернулась и прошла в номер. Он остался один. Она не сказала ему уходить, не сказала остаться, ничего не сказала. Из номера не доносилось ни звука. Может, она притаилась за дверью, напряженно прислушиваясь; может, в тягостной задумчивости прижималась к стене лбом; может, тихо плакала — как поведет себя в таком нелегком положении Она, Саша сумел бы отгадать, но ничего, даже предположительно не мог он сказать о том, что чувствует и как проявляет себя Люда Арабей. Наверное, Саша не затруднился бы сейчас подойти к Ней и подобрать несколько точных, хороших слов, которые поставили бы все на место, — перед Людой Арабей он ощущал полную свою беспомощность. Самые точные слова, если бы такие нашлись, если точные слова вообще существуют в природе, ничего теперь не могли значить.

Постояв, Саша кашлянул, словно опасался, что Люда забудет о его присутствии, еще покашлял — без ответа. Сделал два-три шага и робко сунулся в номер. В задумчивой позе Люда сидела на застланной, но смятой постели. Саша взял единственный в комнате стул и уселся возле стола.

— Сейчас Юра вернется, — сказала она.

— Я знаю.

Опасаясь столкнуться взглядом, они поглядывали друг на друга изредка и украдкой — как воспитанные люди, приученные не толкаться в узком месте.

Люда Арабей нравилась Саше. С новой, воздымающейся радостью он сознавал, что не покривил душой, когда говорил о любви. Да, он любил ее — любовью создателя. Любовью братской и еще более сильной — любовью чувственной. В любви его можно было различить множество тончайших тонов и оттенков, но не было там, кажется, одного, извечно сильного и часто заглушающего все другие тона чувства — чувства собственности. Возможно, оно не пришло, и рано было ему приходить, неоткуда было ему взяться — возможно, еще не пришло. Но, может быть, Саша переступил через это чувство, уже переступил. Он любил ее ровно и ясно, отрешившись от ревности — спала она с Трескиным или нет, и будет ли еще спать, когда покинет эту комнату. Все это не то чтобы не имело значения, — оно приглушилось и ушло куда-то в глубины сознания.