Стремянку Саша нашел на балконе, где оставил. Сдерживая сбитое после быстрого подъема дыхание, он огляделся. Внизу, на улице, сохранялся ничем не нарушенный покой, пятна неяркого света под разбросанными фонарями открывали случайную скамейку, пустой асфальт, темную зелень газона. Особенно не мешкая, Саша приладил лестницу, перелез через ограждение наружу, в пустоту — пустоту ощутил он спиной, и начал спускаться, с замиранием сердца ожидая, когда это кончится, кончатся наконец один за другим балконы, и он почует землю…

И с легкой оторопью обнаружил под собой голову. А потом и человека, который высунулся за перила.

Это был Жора. Он сделал ручкой, приветствуя верхолаза, и проницательно заметил:

— Торопишься?

— Холодновато, свежеет к утру, — неопределенно отозвался Саша, зависнув на лестнице.

— А про пари хочешь спросить?

— Про пари?

— Хочешь. Спроси у Трескина. Трескин больше всех знает. А меньше всех знает хорошенькая девочка Люда. Обстоятельство немаловажное. Спроси у Трескина, он здесь. В восемьсот втором номере. Допоздна работал и, может быть, еще не ложился. В восемьсот втором номере. Случай едва ли повторится. Загляни. В восемьсот второй номер. — Жора кивнул и еще несколько раз покивал, как бы увеличивая тем самым убедительность сказанного. Потом, не дожидаясь окончательного ответа, он удалился. По некотором размышлении Саша перелез на балкон — это был, похоже, шестой этаж, втянул за собой лестницу и, убедившись, что Жора, отомкнув изнутри дверь, не запер ее за собой, задумался.

33

Спросонья Трескин не мог разобрать, почему телефон, а под боком Люда, нельзя это было совместить: трезвонящий среди ночи телефон и Люду. Она спала, сбросив с себя простыню, теперь он не только вспомнил, но и увидел ее: уткнулась лицом в подушку, круглый затылок. Телефон дребезжал. Она спала на боку, подобрав ноги; спина ее, заметно суживаясь к талии, как будто переламывалась перед крутым подъемом бедра. Там матово белела незагорелая полоса. Под бездушный трезвон телефона Трескин смотрел. Позже он осознал свое смятение в этот миг как предчувствие. Однако выразить себя сумел он лишь самым привычным способом: какого черта!

Вздрогнула и живо повернулась Люда:

— Что, милый?

Позже (если только он не придумал это позже) припомнилось Трескину, что ощутил он в этот миг побуждение стиснуть девочку и оставить в своих объятиях. Он не сделал этого, а соскочил с кровати, чтобы схватить трубку:

— Да! — рявкнул он.

Хотя имел в виду, разумеется, «нет!».

— Спишь? — послышался безмятежный голос.

Трескин издал невнятный звук, который сильно смахивал на придушенный мат. Мелькнуло у него соображение, что звонок — всего лишь дурная гостиничная шутка, но иллюзия эта распалась, едва родившись.

— Я, собственно, уточнить хотел: ты Александера, как его там… этого… Красильникова, на праздник приглашал?

Трескин зыркнул на Люду.

— Это ты, Жора? Кто говорит? — спросил он, по возможности, сдерживаясь.

— Маленькое недоразумение, Трескин. Извини, конечно, за беспокойство. Могу позвонить позже, если не вовремя. Ради бога, извини. На празднике у нас Александер присутствовал. Почему-то я пребывал в уверенности, до последнего мгновения, что по твоему приглашению.

— Какой праздник? — ошалело произнес Трескин. Он не успевал понимать — пребывающий где-то в абстрактном пространстве голос, что доносила трубка, трудно было увязать с чем-то понятным. — Какой еще праздник? Ты где? Ты откуда?

— Я в конторе, Трескин, не волнуйся, я на месте. Я тут, рядом, — все в порядке. Рядом я, под тобой я, Трескин, на шестом этаже. В конторе. Дело вот в чем: заглянул Александер, известный тебе писатель. Среди ночи. Должен признаться, это несколько меня удивило. И все же я был уверен, что по твоему приглашению. Совершенно уверен. И только когда увидел, когда узрел, что он спускается по балконам с помощью крюка, это что думаю: самодеятельность или как? С помощью крюка. Ужас какой! Ни фига себе, думаю, самодеятельность!

— Ты пьян, козел! — сообразил вдруг Трескин.

— Но извини… Если ты в курсе дела, извини.

— Подожди, вызови милицию! — переменился Трескин.

— Алло, алло, что ты говоришь? — истошно закричал Жора. — Да! С помощью крюка!

— Позови милицию! — напрягал голос Трескин.

— Крюк такой, кочерга с лестницей!

— Милицию!

— Попробую перезвонить. — Раздались гудки.

Трескин подержал трубку, словно ожидая от нее еще каких пакостей, затем вернул ее на рычаги — осторожно и с некоторым как бы сомнением.

— Что-то случилось? Что, милый? — сказала девочка; полный очарования голос уводил далеко от всего, что могло случиться, и вообще где бы что ни происходило.

— Взлом. Взломали офис, — соврал Трескин. И ложь свою усугубил, не подозревая, как близко, хотя, может быть, и с другого конца, подошел при этом к истине: — Все там, в офисе, к чертовой матери!

— Это… опасно? — спросила она, не подобрав другого слова.

— Не опасно, — спи. Спи, ложись, — сказал Трескин, пытаясь придать голосу нежность.

Он не был уверен, что это у него вышло, но самая потребность сгладить растерянность нежностью оставалась, насчет потребности, надо полагать, он не ошибался. Трескин присел на кровать и едва протянул руки, как встретил объятия девочки. Тела их сплелись, они легли набок, вжимаясь друг в друга, — лодыжки, колени, выше… грудь — все целиком, безраздельно. В страстных объятиях чудилось исступление и обреченность — невозможное, непостижимое сочетание чувств. Но оно было, Трескин остро ощущал это. В объятиях этих неизведанная, необычайная сладость была, горькая, терпкая сладость. Никогда прежде Трескин ничего подобного не испытывал и не понимал, что с ним происходит.

— Ты весь дрожишь, — прошептала она. — Мне тоже страшно.

— Ни черта! Бояться нечего! — сказал вдруг Трескин, уязвленный проницательностью Люды. Очарование мига слетело, и он неловко, с удивившей его самого резкостью высвободился, не взирая на робкие попытки Люды удержать его в своих руках.

Он сел.

Люда не издала ни звука, ненужной грубостью его потрясенная. Она лежала плоско, как раздавленная, глаза раскрыты. Состояние ее Трескин улавливал, но исправить уже ничего не мог. И не хотел.

Молча натянул он трусы, подсел к столу и включил лампу, чтобы звонить. В конторе долго никто не отзывался, Трескин уж было решился положить трубку, когда донесся слабый щелчок.

— А? У-мм?

Придурковатое меканье в такой час вывело Трескина из себя, он утратил самообладание и злобно рявкнул:

— Козел! Ты что себе позволяешь! Уволю без выходного пособия!

После вполне оправданной всем сказанным паузы голос на том конце провода протрезвел:

— Это кто? — Слабо спросил голос, голос, исполненный той несомненной, девственной невинности, которую являет собой только лишь не до конца очнувшееся спросонья скудоумие.

Поневоле Трескин опять усомнился:

— Жора? Ты? Это ты?

— Трескин, это я, — ответил собеседник не своим голосом.

— Кто у вас был?

— Был?

— У вас, у вас! Кто приходил!

— Жора… По правде сказать, да: Жора. Был, да. Жора был. Скрывать не стану, что ж скрывать: был.

— Нинка! — догадался, наконец, Трескин. — Где там Жора?

— Жора? Да, он был… Жора. Жора! Ты где! — закричала она в сторону. — Ты где, Жора?

— Он вызвал милицию?

— Нету, — тупо ответствовала Нинка.

— Сволочь! — Трескин кинул трубку.

Трескин знал, что Люда смотрит, не забывал этого ни на миг, а удержаться не мог — его трясло. Впрочем, разносная несдержанность его носила какой-то своей стороной деланный, преувеличенный характер. Сказывалось тут странное, трудно изъяснимое злорадство по отношению к девочке, которая смотрит сейчас, сжавшись, в спину. Трескин не понимал того, что чрезмерная деликатность отношений вызывает в нем напряжение, которое требует выхода. Трескин не понимал того, что любит эту девочку с ее изысканной нежностью, любит, как никогда никого не любил, но любит, как эгоист, и потому ждет, что она будет любить в нем эгоиста. Хочет, чтобы в ответ на его любовь она приняла бы его грубость и откровенное хамство, полюбила бы его ложь, его причуды и взбрыки, неряшливость физическую и нравственную. Трескин не понимал, то есть не мог выразить этого в словах, что любит ее глубоко, с тяжело вздымающейся страстью и потому страстно ждет, чтобы она полюбила его целиком — всего, какой есть.

Однако звонить больше было некуда, ничего не оставалось, как обернуться. Почему-то он чувствовал беспокойство при мысли о необходимости обернуться.

Закутавшись в простыню по самое горло, она прислонилась к стене.

Блеклое лицо в тени от настольной лампы, темные глаза. Избегая взгляда, Трескин растянулся рядом с ней на кровати и уставился в потолок. Она молчала, и от этого молчания шевельнулось в Трескине беспокойство. Он сказал, ощущая сухость в горле:

— Ничего страшного. Перепились ребята. Черти начали им чудиться с кочергами.

— Что с тобой? Что происходит?

Она сказала это так, что отпала возможность городить вздор, а иного ничего на нынешний случай у Трескина за душой не было — он молчал. Пока молчал. Он ждал, что как всякая баба, она станет сейчас приставать с расспросами, а потом они разругаются, справедливо обидевшись друг на друга. Она пожалеет о напрасно растраченном сочувствии, а он обидится на нее за то, что лезет, не спросясь, в душу.

Она подвинулась, высвободила из-под белого покрова руку, и ладонь ее ласково, но как будто с опаской легла Трескину на грудь. Пальцы чуть-чуть подрагивали. Трескин затих.

Из-под ладони тепло проникало куда-то глубже, к сердцу. Ладонь лежала, он чувствовал, как расслабляется тело, ноги и руки его отяжелели, распростертые по постели. Тепло распространялось, обволакивая сознание. Нетерпеливое, раздраженное чувство повсюду уступало теплу, злость еще не покинула Трескина, она оставалась в нем, внутри, но уже не тем непроходимым комом, который мешал дышать, — воспоминанием оставалась злость, призраком злости.