— Вы ведь журналист? — сказала гостья, намекая на причину своего интереса.

— Студент, — поправил он, не принимая заложенную в вопросе лесть и, подумав — задела его какая-то мелкая несообразность — спросил: — А вы кто? По профессии?

— Врач, — сказала женщина.

Прежде чем Саша успел взглянуть на мать, она уже шатнулась к выходу:

— Я вас оставлю. Тамара Петровна прекрасный собеседник.

Тамара Петровна была маленькая темноглазая и темноволосая женщина, по первому впечатлению бойкая и предприимчивая. Саша поднялся очистить для гостьи стул, и, пока рассаживались, пока присматривались друг к другу, она, как видно, выстраивала в уме разговор.

— Я слышала, — помолчав, заметила врачиха, — организация ЮНЕСКО относит профессию журналиста к одной из самых вредных.

— Множество самоубийств, — наугад подсказал Саша.

Она замерла, даже не встрепенувшись. Глаза как будто расширились, зрачки остановились — откровенно пристальный взгляд… Так длилось секунду, много две — достаточно, однако, чтобы Саша успел осознать, что попал. Вот что врачиху привело! Его подозревали в намерении покончить с собой!

— Мне приходилось с этой проблемой сталкиваться, — начала врачиха негромким спокойным голосом — профессиональным.

Именно начала — приступила к терапевтической беседе, как понял Саша, проницавший происходящее с какой-то обостренной, взвинченной злостью. Она не торопилась, замолчала, давая возможность сказать что-либо и пациенту, вовлекая его в «интерактивный» разговор. Саша не откликнулся, и врачиха продолжала, нисколько как будто этим обстоятельством не огорченная.

— Я думала об этих делах. Мне хотелось понять. Понять логику, психологию. И получается, что мы иногда плохо сознаем, как мало наши поступки и намерения определяются нашими истинными потребностями, нашими собственными… нашим собственным выбором… Не выходит ли так, что мы действуем, повинуясь полуосознанному образцу, примеру? Поразительно, если подумать, что даже самоубийца кому-то, в сущности, подражает. Он подражает какому-то обобщенному самоубийце. Я бы даже сказала, образцовому самоубийце. То есть он где-то слышал и знает, что в таких-то и таких-то обстоятельствах люди кончают с собой. И вот я думаю: а если бы он этого не знал, не имел бы где-то на задворках сознания образца? Что тогда? Тогда он, может быть, и не додумался бы до самоубийства. Получается, что желая уйти от жизни, мы все равно проявляем зависимость от жизни, от того, что диктуют нам какие-то представления. Один мудрый мыслитель… Не помню, кто, какой-то очень известный человек… — Взглянув в этот момент на врачиху, Саша уловил, что она прекрасно помнит. Она не называет имени своего мудрого мыслителя, чтобы не подавлять и не путать пациента эрудицией, чтобы сохранить непринужденный, разговорный (ха-ха!) характер терапевтической беседы. — Этот человек сказал так: человек потому и совершает самоубийство, что не может перестать хотеть.

— Неожиданная мысль, — согласился Саша.

— Именно! — обрадовалась врачиха. — Если вдуматься…

— Нет, я не то имею в виду, — перебил Саша. — С чего вы, собственно, взяли, что я собрался сделать себе харакири?

Он смотрел жестко, собранно, и она, уловив перемену, тоже переменилась.

— Мне сказала об этом ваша мама.

— Со мной все в порядке! — возразил Саша.

— Но у вас и вправду измученный вид.

— Возможно. Только это не имеет значения!

— А почему вы тогда в таком возбуждении? — спокойно сказала Тамара Петровна.

Почему сорвался голос, почему он взмахнул рукой и вскинулся, Саша и сам не знал. Но ощутил, что его поймали, уличили, пока еще непонятно в чем.

— Я не возбужден! — воскликнул он со страстью. Ужасно глупо кричать, что ты не кричишь, и Саша понимал это, но ничего поделать с собой не мог.

Врачиха, собранная и настороженная — при исполнении служебных обязанностей, — глядела спокойно, и снова возникло у Саши гадостное ощущение, что попался. Врачиха все-таки его переиграла — легко и просто. Снова, как в кабинете Трескина, он почувствовал себя униженным и беспомощным — догнали и добивают.

— Мама!

Мать подслушивала тут же, за дверью, и не потрудилась это скрывать.

— Есть замечательное средство, — явилась она сразу же с предложением. — Из сильно действующих нейролептиков. Успокаивающее. Еще когда эта твоя девушка звонила, советовала. Очень за тебя беспокоилась. Замечательная подруга. Говорит, только не расспрашивайте его, не трогайте. Не донимайте его расспросами, ради бога!

— Какая девушка? — оторопел Саша. Потрясением явилась вдруг безумная мысль, что звонила Она, Люда. — Какая девушка? — повторил Саша с такой страстью, что мать запнулась и тревожно глянула на врачиху в ожидании помощи. Но Тамара Петровна молчала, она не тратила попусту слов, когда нечего было сказать.

— Ну, ты сам знаешь, какая, — защищалась мать. — Ты лучше знаешь своих подружек… — Саша глядел пронизывающим взглядом. — Я поняла, что это твоя девушка…

— Она так сказала?

— Она… Она говорила: у Саши большое несчастье. Посоветуйтесь с психиатром.

«Аллочка!» — осенило его тут. Это нужно было сообразить с самого начала.

— И что она еще сказала? — спросил он почти с интересом.

— Она сказала… — мать снова покосилась на врачиху и, не дождавшись помощи, вынуждена была выкручиваться сама, — она сказала… что ты на грани самоубийства. — И обе, что та, что другая, уставились на него, выпытывая взглядом правду.

Саша рассмеялся, казалось ему, рассмеялся — что-то такое отозвалось внутри его смехом. Изуверская забота Аллочки зацепила что-то в душе и перевернула так, что он увидел собственную трагедию с изнанки, с какой-то другой, совсем не трагической… а непонятно уже какой стороны.

Он уселся и оглядел женщин веселым, насмешливым взглядом.

Все, что давило его до сих пор темной бесформенной тяжестью, обрело вдруг размеры и очертания. Вполне постижимые размеры и доступные глазу очертания. Это походило на переворот, на открытие, на ошеломительный фокус — нечто возникшее из ничего, — и он уже видел это, а они, — недоверчиво притихшие женщины, — нет. Ему хотелось смеяться — смехом глядящего на блистательный фокус ребенка.

29

Аллочка переставала понимать.

То, что разыгрывалось между Трескиным и архитекторшей, не выходило за пределы человеческого воображения, но Аллочка обнаружила, что нечто важное пропустила, что-то существенное в отношениях Трескина и архитекторши проглядела.

Нарушилась непрерывная последовательность чувств, побуждений, поступков, которую она до сих пор отслеживала. Трескин ускользнул, и нельзя было с уверенность сказать, как и когда это произошло. Он пренебрегал делами, менял рубашки, куртки, джинсы, костюмы, появилась в нем особая лихость, которая Аллочку по-настоящему пугала: тискал и мял всех женщин подряд, какие только попадались под руку. Под руку попадалась чаще всего сама Аллочка, он похлопывал ее, трепал, щипал, невозможно было обернуться спиной, чтобы не оказаться в уязвимом положении. Но внимание шефа не обманывало Аллочку, она угадывала за ним слепую радость переполненного собой человека. Игривое буйство Трескина было случайной зарницей чего-то безумно, безумно далекого — Аллочке недоступного.

Аллочка злилась.

Безвестность ее томила. Почти смирившись с тем, что Трескин всерьез влюбился, она не могла выносить бездеятельности, она испытывала потребность если не помешать чужому чувству, то уж, по крайней мере, руководить им. А Трескин отмалчивался. Вот это и было самое скверное — не то даже, что отстранил от своих сердечных дел секретаршу, а то, что остался с девушкой наедине, удалившись от людей. Аллочка не знала наверное, потому что не пережила подобного сама, но чутьем, тоскующим женским чувством угадывала, что это-то и есть верный способ влюбиться.

Аллочка злилась: хлопала дверями, швыряла бумаги и с неприкрытым ожесточением стучала по клавишам машинки.

— Опять? — вызывающе сказала Аллочка, когда заметила, что уже в пятом часу шеф начал ерзать и следить за временем.

— Что опять? — вильнул Трескин.

— Куда вы сегодня поедете? — спросила Аллочка, переворачивая перед шефом бумаги.

— А! Да! Поедем! — вспомнил Трескин. Он механически расписывался.

Должна была последовать новая язвительная реплика, и Трескин трусливо ее ожидал. Бумаги кончились, Трескин догадался оглянуться и улыбнулся Аллочке, рассчитывая купить мир недорогой ценой, — Аллочка на улыбку не ответила.

— Ну вот! — сказал Трескин, привлекая секретаршу за талию. Дальше «ну вот» он, однако, еще ничего не придумал.

Секретарша покорно подвинулась, поддаваясь объятиям, но смотрела поверх головы — вдаль.

— Не нужно, не нужно, зачем эти семейные сцены? — глухо, выдавая скопившиеся слезы, сказала она. — Я ни на что не претендую. Как я могу претендовать? Это глупо. Это было бы глупо.

— Ах ты моя мартышка! — сказал Трескин, намекая, вероятно, на всеми признанную смышленость обезьян.

— Кажется, я уже доказала, что ни о чем, кроме твоих интересов, не забочусь. А ты ничего не рассказываешь… Что уж ты так боишься за эту свою… Людочку? Я же к вам в постель не лезу!

— Нет, — согласился Трескин.

В объятиях его не было ничего или почти ничего чувственного, и Аллочка это остро ощущала. Еще она понимала, что если Трескин заговорит, то как бы ни складывались потом его отношения с архитекторшей, как бы ни воображал он себя влюбленным, можно ручаться, что никогда эта женщина не будет занимать его сердце целиком.

— Я как сестра, мне любопытно. Что тут такого?

— Постель? Как ты в нее залезешь, если не было никакой постели? — нерешительно отозвался Трескин. — Не было постели, так и не залезешь.