Да, это был Трескин. Это было все то, что она сама смутно чувствовала и понимала, все то, что отталкивало ее в этом человеке, что оскорбляло ее нравственную чистоплотность… То и не то. Тот самый Трескин — я встретил вас и все! — вырос в размерах. Он поднялся в разреженные сферы философских высот. Так много занимал он теперь собой места, что стеснял ответные движения Люды.

Не умея разобраться в себе, не могла она обсуждать свои дела и с подругой и, кажется, жестоко ее разочаровала. Но тут ничего нельзя было изменить: смятение, внутренний разлад побуждали Люду замкнуться. Она отделалась от Майки скудным, отрывистым разговором и тотчас же села за ответ. Хотелось ей ответить Трескину резко. Или, быть может, иронично. Однако дальше первой фразы Люда не продвинулась. Оставленная без подкрепления и подмоги, одинокая фраза эта не выглядела ни резко, ни иронично: «Вы ошибаетесь…»

14

— Неожиданно, — в сомнении протянул Трескин, перечитывая текст. — Я бы сказал неожиданно. Когда же про любовь?

— Чувство требует времени. С точки зрения технической, — вдохновенно витийствовал в трескинском кабинете Саша Красильников, — распространенная ошибка сочинителя — есть желание впихнуть в первый же абзац родословную героя, пейзаж и рассуждение от автора. Такой сочинитель словно бы не уверен, что его станут слушать достаточно долго и потому старается вывалить сразу все, что только есть у него на уме. Но суетиться не нужно. Чувство требует времени.

— Мое чувство или ее чувство, чье чувство требует времени?

— Твое. Ее. И мое.

— А твое-то при чем? — снисходительно усмехнулся Трескин.

— Мое чувство носит вторичный, литературный характер, но оно причем. Очень причем. Уверяю, — возразил Саша, нисколько, кажется, не задетый усмешкой собеседника.

Трескин фыркнул, выпятил губы, но настаивать на сомнениях не стал. Вряд ли он принимал всерьез соображения Саши. Он, видно, полагал, что, как всякий узкий специалист, Красильников пытается темнить. И сказал с умышленной грубостью:

— Хрен с тобой, делай как знаешь. По двадцать баксов за письмо. Первые твои тысячи. — Нагнулся к сейфу и, не глядя, кинул на стол несколько заготовленных пачек.

Саша застыл, пытаясь, быть может, особенной, наряженной неподвижностью скрыть заливающую щеки краску.

— Думаешь, я нарочно размазываю, чтобы выходило больше?

Такая мысль, как видно, мелькнула у Трескина среди прочих, он не стал возражать.

— Я вообще предпочитал бы получить все сразу, потому что…

— Можно, — прервал Трескин, не меняя позы, — он опирался рукой на открытую дверцу сейфа. — Сколько ты хочешь?

Саша небрежно пожал плечами, краснея уже так, что трудно было говорить.

— Двадцать баксов за письмо и двести по достижении результата. Я это как раз и имел в виду, — хладнокровно заметил Трескин, словно не понимая, что происходит со студентом.

— Если у вас ничего не выйдет, если у вас с ней ничего не выйдет… я не вижу возможности… Это не тот случай, когда деньги решают…

— Ого! — удивился Трескин не без иронии. Но смотрел он очень внимательно, сосредоточенно, как человек, поставленный перед жизненно важной загадкой, которую нужно тут же и разрешить.

Загадка эта была писатель. Неудобная и не до конца понятная фигура. Одно только Трескин уже понимал или, вернее, обостренным чутьем чувствовал: без фигуры этой не обойтись. — Возьми пока аванс, — сказал он наконец после паузы. В расчеты Трескина не входило намерение расхолаживать писателя. Чтобы человек крутился, его надо подогревать. — Аванс — сто долларов. Остальное по результату. Как договорились: двадцать долларов за письмо и двести премия. А если действительно… если постараешься, то и больше накину. Тут я с тобой согласен: это не тот случай, когда надо считать деньги. — Трескин полез в сейф.

Не поднимая больше глаз, Саша рассовал деньги по карманам и покинул контору «Марты».

15

Родители Саши Красильникова жили в трехкомнатной квартире в хорошем районе города, спокойном и близком к центру. Много лет Саша бывал здесь только наездом и все же называл это жилище домом — может быть, по инерции. С годами, отдаляясь от семьи, он уже не вкладывал в это слово прежний обязывающий смысл, которым пытался наделить жилище своих родителей после того, как потерял свой первый и, возможно, единственный дом — дедов хутор. Там, в деревне, он провел детство, и детство это, обрубленное смертью любимого деда, осталось в памяти где-то существующим и поныне волшебным миром с навсегда затерянными к нему дорогами. Снежной зимой волки забегали во двор и, забросив на подоконник лапы, заглядывали в крепко запертую хату. На печи было тепло и безопасно. Надев старомодные круглые очки с поцарапанными прямо посередине стеклами и пружинными ушками, дед доставал очень толстую и очень потрепанную книгу — «Русские народные сказки». На печи обок с Сашей он читал тихим монотонным голосом, не обыденным, но необыкновенным голосом — нарочно для того и назначенным, чтобы погружаться в чудесное, самозабвенное бытие…

В девять лет, когда Сашу вернули родителям, он был слабым, погруженным в себя ребенком, не вызывавшим у матери ничего, кроме недоумения. Она и прежде того успела определить, что Саша нуждается в лечении, к пяти годам уже установив в случайных, наездах к деду симптомы Сашиного недомогания: дичится матери, слаб здоровьем, необъяснимо задумчив, играет с девочками в куклы, повторяет вопросы, на которые получил ясный и исчерпывающий ответ, может выйти на улицу с не заправленной рубашкой и одним носком, начинает смеяться без причины, не любит дисциплины.

У этой болезни — несносный ребенок — было и медицинское обозначение. Во всяком случае, получив Сашу на руки, мать начала водить его по врачам и через пару лет таких хождений ей выдали справку, в которой было сказано, что мало у кого хватит нервов, чтобы вынести такого ребенка. По смыслу справки получалось, что у матери не хватило.

Вдохновленная успехом, она сумела как-то устроить сына в интернат. Ему исполнилось тогда одиннадцать лет, а мать вынашивала второго ребенка, будущую его сестру. Не особенно замечавший прежде сына, отец прощался с ним виновато и ласково. И Саша расплакался. Истосковавшаяся душа его ждала ласки.

А измученная хлопотами мать со слезами в голосе говорила Саше, что никогда! не должен он забывать о своей болезни, чем больше будет взрослеть и больше будет понимать, тем больше должен он будет прислушиваться к тому, что требует от него болезнь, сообразуя со своими ограниченными возможностями и поступки свои, и саму жизнь. Если со мной что случится… если я умру, говорила мать, и голос ее расплывался, слезы навертывались на глаза, — ты найдешь в моей комнате книги по психиатрии, в которых все написано!

Саше было жаль мать, но он не смел этого выразить, потому что знал, что она поймет это как попытку разжалобить ее и остаться дома.

Первое время в интернате Саша страшно тосковал. Он держался замкнуто, не поддавался на разговоры взрослых и тем самым подтверждал справедливость вынесенного ему приговора. А когда вернулся домой на каникулы, вел себя тихо и задумчиво и тем еще раз подтвердил то же самое: пребывание в интернате пошло ему на пользу. Там он и остался.

Дома у Саши имелся тайник: если вынуть верхний ящик старинной тумбочки, за направляющими планками с обеих сторон открывались пазухи, где можно было припрятать карандаш, и стальной шарик, и сделанный из пилки для металла маленький ножик с обломанным кончиком. Раз за разом возвращаясь домой на каникулы и раз за разом меняясь — подрастая, Саша получал неизъяснимое удовольствие, когда находил свой тайник нетронутым.

Через два или три года сестренка, по малолетству и несмышлености пребывавшая в одной комнате с родителями, переселилась на Сашину кровать. Он воспринял это событие как естественное. Своей комнаты не стало, но сохранился тайник, и этого было достаточно, чтобы он помнил о родительском жилище, как о доме. Сестренка научилась ходить и разговаривать, задавать вопросы, наконец, всюду встревать и лазить, и однажды — Леночка уже ходила в школу, — выдвинув ящик тумбочки, Саша обнаружил в пазухах чужие фантики и целую гору надкусанных конфет. Детство кончилось.

После интерната Саша пробовал поступать в университет, в Москву, наляпал грамматических ошибок в сочинении и не прошел по конкурсу. Чтобы не возвращаться домой, он устроился там же, в Москве, на стройку изолировщиком и всю зиму упаковывал в стекловату трубы. По вечерам, засыпая от усталости, ездил через весь город из Солнцево на подготовительные курсы. Но в мае его забрали в армию, он отслужил и только после этого повторил попытку — поступил на факультет журналистики Московского университета. Настала счастливая пора — в студенческом общежитии Саша почувствовал себя легко и свободно.

Непонятно как и когда Саша решил стать писателем. В интернате он много читал о войне, об авиации и о флоте, взахлеб проглатывал воспоминания летчиков-истребителей, но в эту сторону почему-то так и не повернул. Было тут что-то, наверное, от глубинных свойств характера и воображения, которые он смутно в себе чувствовал. А более всего все ж таки сказывалось, по видимости, поощрение учителя литературы Арнольда Зиновьевича, который с непонятным для Саши уважением просматривал его опыты. Саша решил стать писателем, и мало того — хорошим писателем. То есть он имел в виду и признание, и славу. Нечто такое, что должно было в один прекрасный день (именно день, как событие!) изменить мнение окружающих, заставить их увидеть в нем нечто большее, чем они привыкли видеть, и, может быть, наконец (хотя Саша едва ли отдавал себе отчет в этом чувстве) изменить мнение матери. Может быть, он хотел наказать ее своим успехом. Сурово, жестоко наказать.