Она опустилась на один из пуфов и задумалась.

Легкий стук в дверь заставил ее очнуться.

— Кто там?

Дверь отворилась, и на ее пороге появилась горничная с серебряным подносом в руках, на котором лежала визитная карточка.

Фанни Викторовна взяла карточку и вдруг неудержимо истерически захохотала.

— Этот является не для того, конечно, чтобы читать мне лекции о нравственности… — со смехом произнесла она.

На карточке стояло:

«Леонид Михайлович Свирский».

Горничная широко открытыми глазами смотрела на Фанни Викторовну.

Она еще никогда не видала ее в таком состоянии: за какие-нибудь полчаса она горько плакала, а теперь смеялась, что есть мочи.

— Проси, — сказала, наконец, кончив хохотать, Фанни Викторовна, — и приходи ко мне в уборную.

Геркулесова вышла из гостиной.

Через минуту в гостиную Фанни Викторовны вошел Леонид Михайлович Свирский.

Пролетевшие годы оставили на нем свою печать.

Он похудел и постарел, и на его жизнерадостном лице появилось выражение постоянной грусти.

Одет он был в скромный костюм, далеко не первой свежести.

Восхищенным взором художника оглядывал он окружающую его обстановку.

Каждая действительно сделанная артистически вещица приковывала надолго его внимание.

Он не заметил, как прошло более получаса времени, как вдруг в тот момент, когда он был занят рассматриванием древней урны-курильницы, сзади него раздался полунасмешливый, полуласковый голос:

— Это ты!

Он обернулся и положительно обомлел.

Пред ним стояла Фанни Викторовна, казалось не одетая, а охваченная волною тончайших кружев.

Таковое впечатление производил надетый на ней кружевной капот, совершенно прозрачный на груди и руках.

Он не мог выговорить слова от овладевшего им волнения.

— Не узнал? Переменилась? Не ожидал? — снова спросила она.

В тоне ее звучала уже явная насмешка.

— Признаюсь… — задыхаясь, наконец, мог произнести Свирский.

— Да и ты порядком изменился, и, не в укор тебе будь сказано, не к лучшему…

Он вздохнул и робко посмотрел на нее.

— Но ничего, старый друг все же лучше новых двух… Ты не робей, я приму тебя лучше, нежели ты принял меня последний раз… Садись.

Она протянула ему руку.

Он запечатлел на ней восторженный, страстный поцелуй.

— Садись…

Он пошел было к креслу, на котором сидел когда-то Караулов и сиденье которого было еще влажно от пролитых с час тому назад слез Фанни Викторовны, но последняя испуганно вскрикнула:

— Не туда, не туда, не на это кресло, садись сюда.

Она села на диван и указала ему на место рядом с собой.

Он сел.

— Рассказывай… Ты женат?

— Да! — печально ответил он.

— Вот как… — протянула она. — Ну да это ничего, домашние обеды не всегда кажутся вкусными, потому-то и существуют рестораны… И что же, ты счастлив?

— Нет!

— Впрочем, что же это я спрашиваю… Счастливым в супружестве не место у меня… Твоя жена изменяет тебе?

Он горько усмехнулся.

— Когда бы это могло быть! — воскликнул он.

Это восклицание было так неожиданно и так курьезно, что Фанни Викторовна не могла удержаться от смеха.

— А ты хотел бы этого?

— Конечно… Тогда бы я знал, по крайней мере, что она женщина.

— Это интересно… Расскажи…

Леонид Михайлович поведал ей грустную историю своей брачной жизни.

Он умолчал, конечно, о том восторженном настроении, в котором он был перед свадьбой и которое относится к тому времени, когда он писал письмо, читанное, если припомнит читатель, Карауловым с товарищем в анатомическом театре медико-хирургической академии.

Он рассказал лишь о том, что жена его через год после свадьбы обратилась в вечно брюзжащую бабу, наклонную к толщине. Миловидная и грациозная девушка заплывала на его глазах жиром и доводила небрежность своего туалета до того, что муж стал чувствовать омерзение.

Детей у них нет и не было.

Вместе с прогрессивным увеличением объема тела жена его впала в ленивую апатию, манкировала знакомствами в Одессе, где они прожили до прошлого года, и, видимо, сознавая свое увеличивающееся безобразие, стала, в довершение всего, безумно ревновать его без всякого повода и причины.

Она требовала отчета в каждом часе его отсутствия из дому, в каждой истраченной им копейке.

— У ней есть средства?

— Есть небольшие…

— А! Продолжай…

Он стал рассказывать дальше.

В конторе редакции одной из одесских газет, где он был постоянным сотрудником, появилась в числе служащих барышень миловидная брюнетка, обратившая на него свое внимание; далее нежных слов и еще более нежных рукопожатий дело у них, видит Бог, не зашло; но один из товарищей в шутку при жене рассказал о влюбленной в него конторщице, и этого было достаточно, чтобы его супруга явилась в редакцию, сделала там громадный скандал и категорически заявила, вернувшись, что они переезжают в Петербург.

Скандал в редакции, при котором супруга Свирского не остановилась даже в оскорблении редактора, делал этот отъезд и без того неизбежным.

Он убедился в этом в тот же вечер, когда получил от редактора письмо с приложением причитавшегося ему жалованья и гонорара и уведомлением, что он более не состоит сотрудником газеты.

Они распродали всю обстановку, хозяйство и переехали в Петербург.

Он здесь перебивался кое-какой случайной работой по редакциям, а дома продолжался тот же ад.

Он не выдержал и стал убегать из дома на целые дни, совершенно разумно рассуждая, что лучше выносить гром и молнии от супруги раз в сутки.

Пересматривая на днях от нечего делать, чтобы убить время, в одной из редакций адресную книгу Петербурга, он был поражен, увидавши в числе петербургских домовладельцев Фанни Викторовну Геркулесову.

Это имя подняло в его уме целый ряд самых светлых, самых отрадных воспоминаний молодости.

— Ужели это она? — думал он.

Его неудержимо потянуло к ней и вот… он явился.

Свирский кончил свою исповедь.

Фанни Викторовна несколько времени молчала, как бы что-то обдумывая.

Наконец, она заговорила:

— Ты явился как раз кстати… Тебе тяжело, мне тоже… Почему? Тебе нет до этого дела… У меня есть средства, мы будем развлекаться… Мы вспомним невозвратные дни нашей юности… Ну иди же, целуй меня по-прежнему крепко-крепко.

Она раскрыла свои объятия.

Леонид Михайлович, как сумасшедший, бросился в них.

XII. Смертельный сон

Весь веселящийся Петербург был в необычайном волнении. Толкам и пересудам не было конца.

Толки эти проникли, не говоря уже о «полусвете», где они положительно царили, и в петербургский высший «свет».

Только и разговоров было о колоссальных праздниках и лукулловских пирах, даваемых известной m-lle Фанни в ее роскошном доме на Фурштадтской.

Фанни Викторовна, действительно, точно обезумела, она сорила громадными суммами, как будто доходы ее считались миллионными.

Завтраки, обеды, ужины, балы, пикники следовали один за другим.

Сама хозяйка веселилась более всех, но в этом веселье было что-то болезненно-лихорадочное.

Леонида Михайловича Свирского она заставила расстаться с женой. Тот уверил свою толстую, неповоротливую супругу, что получил командировку от одной из редакций в Варшаву и уехал из меблированных комнат, отметившись в этот город.

Вместо Варшавы он, понятно, очутился на Фурштадтской.

Это было на другой день его первого визита к своей бывшей подруге.

Он положительно потерял голову от этой «шикарной женщины», а быть может, вернее, от полной, не бывшей доступной даже его фантазии, роскоши обстановки.

В то время, когда Свирский ушел от Фанни Викторовны для объяснений со своей законной половиной, она велела заложить экипаж и объехала своих подруг, забросила карточки некоторым из представителей веселящегося Петербурга и в тот же вечер за роскошным ужином, куда не замедлили собраться все приглашенные, представила своего нового избранника — Леонида Михайловича Свирского, плававшего, как выражается фабричный люд, в эмпириях блаженства и даже почти поглупевшего от счастья.

Каждый день в роскошный дом Геркулесовой собирался все больший и больший круг не только «полусвета», но прямо «погибших, но милых созданий», более низшего разбора, являвшихся со своими сожителями, именуемыми на их языке «марьяжными».

Фанни Викторовна, не ограничиваясь роскошными угощениями, раздаривала гостям и гостьям свои платья, свои драгоценности, давала при первой просьбе деньги.

Леонид Михайлович Свирский ничего этого не замечал, как не замечал выражения лица своей бывшей подруги, минутами носящего на себе отпечаток такой безысходной грусти и отчаяния, которое далеко не гармонировало с ее наружным, каким-то ухарским весельем.

Отуманенный вином и страстью, разбитый физически от постоянных оргий, он сделался положительно каким-то полуидиотом, полуживотным и ходил, точно в полусне.

Так продолжалось два месяца, промелькнувшие для него незаметно.

Однажды, проснувшись, по обыкновению, часа в два дня, в роскошной спальне Фанни Викторовны, он увидал, что он находится в ней один.

Геркулесовой не было.

В эту ночь он лег сравнительно раньше и спал крепко.

Живительный сон несколько прояснил его ум.

Он подумал, что она находится в уборной.

— Фанни! — крикнул он.

Ответа не последовало.

Он повторил несколько раз зов, но с таким же результатом.