Федор Дмитриевич не брал от нее ничего с последних классов гимназии, живя уроками, и даже ухитрялся из своих грошовых заработков делать подарки «мамочке», как он называл ее, по привычке детства.

Без таких подарков не ездил он ни на рождественские, ни на летние каникулы в «Залетное», как называлось именьице, или, лучше сказать, хутор, где жила мать Караулова.

Он видел ее таким образом редко, два раза в год, всего по несколько дней, так как летние каникулы проводил на кондициях, лишь вначале заезжая навестить старушку-мать.

Эти редкие свидания не погасили, однако, в его сердце чувство горячей привязанности к существу, давшему ему жизнь; напротив, в разлуке это чувство теплилось ярче, подогретое светлыми воспоминаниями раннего детства, среди которых его мать представлялась ему в ореоле доброты, справедливости и даже мудрости.

Ее ласки и поцелуи жили в этих воспоминаниях, и в минуты житейских невзгод бедного студента смягчали горечь лишений и уколы самолюбия.

Образ ее — строгой исполнительницы материнского долга — вдохновлял юношу на труд, вселял энергию для борьбы с лишениями и поневоле заставлял его быть «образцовым сыном образцовой матери».

Таково влияние редко встречаемых в наши дни женщин, которые достойно и заслуженно носят святое имя «мать».

Известие о болезни матери Караулов получил в апреле. И в мае, отказавшись от выгодных кондиций, поскакал в Калужскую губернию.

Он застал старушку на ногах, но очень слабою.

Он был уже на последнем курсе, а потому, призвав на помощь все свои научные сведения, стал лечить свою первую и самую дорогую пациентку.

Скорее нежные попечения любимого сына, нежели его лекарства имели чудодейственную силу — она приободрилась, но, увы, ненадолго; в конце июля она снова слегла, и готовящийся выступить на практическое поприще врач в самых воротах этого поприща встретился с бессилием науки в деле восстановления гаснущей жизни.

В августе он опустил гроб с дорогим для него существом в могилу, близ церкви соседнего села, а сам с растерзанным глубокою печалью сердцем вернулся в Петербург и засел готовиться к выпускным экзаменам.

За книгами горечь утраты притуплялась, но когда он давал отдых себе от усиленной мозговой работы и оставался один, наплыв воспоминаний о последних минутах дорогой матери до боли сжимал ему сердце.

Он бежал на улицу, толкался среди прохожих, лишь бы не быть одному.

В этом состоянии как-то машинально он вошел в один из подъездов дома по Литейной улице, по которой жил и сам, и, забравшись на второй этаж, нажал пуговку электрического звонка у парадной двери, на которой, как жар, сияла медная доска с выгравированной крупными черными буквами надписью: «Граф Владимир Петрович Белавин».

Молодой чисто даже франтовато одетый лакей отворил дверь и на вопрос Караулова: «дома ли барин?» отвечал с приветливой улыбкой.

— Пожалуйте, дома, в кабинет.

Снявши с помощью лакея свое пальто, Федор Дмитриевич вступил в гостиную, убранство которой, несмотря на дороговизну и изящество, носило неуловимый отпечаток жилища холостяка.

Отпечаток этот, быть может, состоял в слишком симметричной расстановке мебели, отсутствии оживляющих вязаний и мелочей, этих следов женской заботливой руки, и в присутствии слишком большого количества шитых подушек на диванах, сувениров более или менее мимолетных любовных интриг.

Из гостиной дверь вела в кабинет, тоже слишком вылощенный и прибранный, с чересчур тщательно и аккуратно заставленным письменным прибором и другими атрибутами письменным столом, чтобы признать его за кабинет делового человека.

При входе в кабинет Караулова граф Белавин вскочил с оттоманки, на которой лежал с газетой в руках.

— Наконец-то! Давно приехал? Я уже три дня думаю о тебе и досадую на твое отсутствие…

Приятели обнялись и расцеловались.

— Садись, голубчик, садись, если бы ты знал, как я рад тебе… Мое счастье без тебя не было полно… Сам подумай, Орест женится, Пилада — нет…

— Женишься… ты!.. — произнес с удивлением Федор Дмитриевич и даже отделился от спинки кресла, на которое сел, поздоровавшись с хозяином.

— Женюсь, дружище, женюсь… ты, конечно, удивлен, но увы, любовь не свой брат… не кочерыжка, не бросишь, как говорит «золотая Мина», знаешь ее… Впрочем, что я спрашиваю вегетарианца о вкусе рябчика с душком.

Граф расхохотался, но тотчас оборвал свой смех, взглянув на Караулова.

Последний сидел угрюмо сосредоточенный, видимо, далеко не склонный разделять веселость своего друга.

— Женюсь, дружище, женюсь… и ты, конечно, не откажешься быть моим шафером…

— Прости, но я не могу исполнить твоей просьбы…

— Не могу… Почему? — с тревогой в голосе спросил Владимир Петрович.

Вдруг взгляд его упал на рукав форменного сюртука Караулова, на котором была черная перевязь.

— Ты в трауре?.. Ужели… твоя мать….

— Увы…

— Когда же?

— Всего три недели тому назад она тихо угасла.

— Святая старушка, — взволнованно произнес даже Белавин.

Караулов в коротких словах передал своему другу тяжелое лето, проведенное им около матери, и подробности катастрофы.

— Но я попрошу отложить свадьбу, — воскликнул граф, — на полгода, на год… Кора меня тоже любит… Она поймет, что горе друга — мое горе…

— Кора!.. — упавшим голосом повторил Федор Дмитриевич, не обратив внимания на патетический возглас Белавина, решившегося отложить свадьбу с любимой девушкой из-за траура друга.

Караулов знал, впрочем, что Владимир Петрович мог проявить и не такое самопожертвование, но только на словах, которые и оставались словами.

— Да, Кора, я разве не сказал тебе, что я женюсь на Конкордии Васильевне Батищевой… Разве ты не знаешь ее?.. Но что я спрашиваю, ты, кажется, не знаком ни с одной женщиной моложе пятидесяти лет…

— Не знаю… — упавшим голосом произнес Федор Дмитриевич, и по лицу его мгновенно пробежала страшная судорога внутренней невыносимой боли.

Граф Белавин не заметил этого.

— Это чудная девушка, она поймет… Мы отложим свадьбу до окончания твоего траура…

— Зачем, зачем… — взволнованно перебил его Федор Дмитриевич. — Поверь мне, что такое предложение будет только истолковано в смысле недостаточности чувства… А этого женщина не прощает…

— Только не Кора! — воскликнул граф.

— Всякая без исключения… если любит… Женщины, мой друг, ценят свое чувство и требуют за него соответствующую плату… иные чувством же, иные жизненным комфортом и не уступят ничего из назначенной цены…

— Но откуда все это знаешь ты? Ты, женофоб…

— Я думаю, думать то же, что жить…

— Пожалуй, ты прав… — задумчиво произнес Белавин. — Но верь мне, что мне очень тяжело будет твое отсутствие на моей свадьбе… Я даже готов видеть в этом дурное предзнаменование…

— Пустое, друг, какие там предзнаменования… Будущее в руках человека вообще, а семейная жизнь в особенности… Молодые девушки в большинстве это — воск, из которого мужчина при желании может вылепить какую угодно фигуру, от ангела до демона, конечно, если этот воск растоплен под жгучими лучами любви и ласки…

— О, я, я люблю ее…

— Люблю… Любовь, друг мой, обоюдоострое орудие… Это сталь, из которой делается нож гильотины и спасительный операционный ланцет… Любовью можно вызвать к жизни все хорошие инстинкты человека так же легко, как и убить их…

— Я постараюсь возродиться, а ее возрождать нечего… Мне только надо возвысить до нее себя! — восторженно воскликнул Белавин. — Повторяю, я обожаю мою невесту и чувствую, что мне ничего не будет стоить отказаться от надоевшего мне прошлого, со всеми его соблазнительными грешками и мимолетными наслаждениями и сделаться верным мужем и любящим отцом…

Граф несколько раз прошелся по комнате, потирая руки, и, остановясь перед сидевшим в кресле у письменного стола Карауловым, сказал уже совершенно другим игривым тоном:

— Так значит ты ничего не знал и не догадывался о моих матримониальных целях?

— Откуда же я мог знать?.. Ты ведь ни разу не писал мне.

— Упрек заслужен, — засмеялся граф Владимир Петрович. — Но лучше поздно, чем никогда… Я расскажу тебе всю эту эпопею моей любви подробно и, таким образом, исповедуюсь перед тобою задним числом.

Федор Дмитриевич молчал.

— Кто всех более всему этому удивлен, так это я сам, — продолжал граф. — Кто мог бы сказать, что наступит день, в который я буду влюблен с честными намерениями!

Владимир Петрович расхохотался.

Караулов смотрел на него задумчивым взглядом.

— Однако это случилось, и всего несколько месяцев тому назад. Я прошлой зимой поехал, по обыкновению, за границу, таскался по Италии и Швейцарии и, наконец, в декабре попал в Ниццу. Потянуло меня в Монте-Карло, где я хотел попытать счастья в рулетку. Кстати, я тебе не советую знакомиться с этой игрой.

Федор Дмитриевич горько улыбнулся и ответил:

— Она меня не прельщает.

— А ты ее знаешь? В таком случае мне нечего тебя предостерегать. Возвращаюсь к моему рассказу. Я проиграл какую-то безделицу, но на этот раз игра почему-то не увлекла и меня. Я бродил по улицам Ниццы, умирая от скуки, тем более, что ни Фанни Девальер, ни Нинона Лонкло, ни Марта Лежонтон еще не приехали.

— Извини, — прервал его Караулов, это кто же такие?

— Я и забыл, что для тебя это китайская грамота… Ты не имеешь о них никакого понятия. А это жаль. Они очень милы, эти прекрасные грешницы. Право.

Федор Дмитриевич не сказал ничего. Он продолжал задумчиво смотреть на своего друга.

Тот весело продолжал:

— Однако с этими отступлениями я никогда не только не кончу, но даже не дойду до самой сути. Итак, я продолжаю. Повторяю, я умирал от скуки, прогуливаясь в казино, как вдруг в один вечер, около пяти часов, я, имеющий всегда обыкновение смотреть вверх, смотрел на этот раз упорно в землю, но вдруг, подняв глаза, увидел прелестнейшее личико. Просто чудо из чудес, мой друг, ангел… Сравни с чем угодно. Изящная головка, стройная фигурка. Одним словом, я сразу был совершенно ослеплен, очарован… Голова моя закружилась, сердце забилось… Мне показалось даже, что я покраснел, как девочка. Видя это, моя незнакомка тоже покраснела… мы поняли друг друга… Но не думай, что знакомство состоялось тотчас же… Ошибешься… Восемь дней понимаешь ты, целых восемь дней, я употребил на то, чтобы открыть убежище моей богини… Это настоящее обожание, поклонение, это целый культ! Не правда ли?