«Потом… — это слово грустной нотой отозвалось в его сердце.

Бог пошлет мне смерть, и моя тайна исчезнет вместе со мною, не уронив меня в моих собственных глазах и не унизив в ее».

С таким решением он приехал в Петербург и, действительно, только один раз провел несколько часов у Белавиных.

Его встретили и муж, и жена с распростертыми объятиями, хотели взять даже слово быть ежедневным гостем, но он отговорился серьезностью работы по экзаменам и защите диссертации и, взглянув последний раз на графиню Конкордию, подал ей руку.

Она крепко пожала ее.

Граф Владимир Петрович проводил его до передней.

— Чудак, неужели у тебя не найдется времени завернуть хоть раз в неделю пообедать… — сказал он.

— Прости, Владимир, но у меня начинается страда и едва ли будет свободная минута. Ведь это на всю жизнь.

Граф Белавин с недоумением пожал плечами.

— Ну, хоть приезжай в день окончания мытарств. Жена и я, впрочем, будем слушать защиту тобою диссертации — она уже это решила.

— Тогда, конечно, не премину зайти… — ответил Караулов и ушел, подавив тяжелый вздох, как дань вечной разлуке.

Читатель уже знает, что он блестяще сдал докторский экзамен и не менее блестяще защитил диссертацию, одушевленный в последнем случае присутствием графини Конкордии, которая привела свое решение в исполнение и была в зале академии, но не с мужем, а с Ольгой Ивановной Зуевой.

И та, и другая громко аплодировали «спасителю Коры», как называла она Федора Дмитриевича.

Последний сделал вид, что волнение, которое, естественно, чувствует каждый диссертант, помешало ему увидеть их в публике, а к ним он не заехал и по «окончании мытарств», как выразился граф Владимир Петрович.

Он, как уже известно, вскоре по получении степени доктора медицины, уехал на борьбу с холерой, и начало нашего правдивого повествования застало его по возвращении из этой самоотверженной и опасной поездки.

Прошло уже около двух лет со дня последнего визита Федора Дмитриевича к Белавиным.

Ему казалось, что он закалил свое чувство и способен выдержать искус свидания, а потому и находился в раздумье, идти или не идти с визитом к его старинному другу, когда этот последний как из земли вырос перед ним в номере гостиницы «Гранд-Отель».

XV. В доме графа

Граф Владимир Петрович Белавин, наконец, кончил чуть ли не десятую пикантную историю из жизни светского и полусветского Петербурга и тут только заметил, что на лице его друга далеко не выражается особого внимания и интереса ко всем его россказням.

— Ба! — воскликнул он. — Я, кажется, не сумел заинтересовать тебя, я совершенно позабыл, что ты человек иного мира и смотришь на всех людей, как на объектов твоей науки, которая одна для тебя и жена, и любовница.

— Это не совсем так, — заметил Федор Дмитриевич, — не другого мира, а другого круга, и я не знаю никого из тех, о которых ты говоришь, даже понаслышке. Согласись, что не могут же меня интересовать похождения людей, мне вовсе неизвестных.

— Даже с точки зрения медицинской… — пошутил граф.

— Я не психиатр… — ответил Караулов.

— Хорошо сказано… Давай, впрочем, говорить о тебе… Я, право, не знаю, не понимаю и не могу понять, зачем ты предпринял сейчас же, после блестяще полученной степени доктора медицины, эту поездку в центр очага страшной болезни, рискуя собой, своей жизнью и той пользой, которую ты мог приносить в столице.

— В столице?.. — с недоумением воскликнул Федор Дмитриевич…

— Ну да, в столице… За практикой дело бы не стало… Наконец, я имею связи в свете и мог бы быть тебе полезным.

— Полезным… Чем?..

— Как чем? Я, конечно, не преминул бы рекомендовать тебя всюду… несколько удачных излечений, и карьера доктора сделана.

Караулов чуть заметно улыбнулся.

— Благодарю тебя… но… повторяю, я не психиатр.

— Что ты хочешь этим сказать теперь? — спросил граф.

— Да то, что при условиях жизни богатых классов главнейший процент их заболеваний относится к области нервных и психических болезней.

— Ты хочешь сказать, иными словами, что мы все сумасшедшие.

— Нет, русский народ определяет эти болезни иначе: «с жиру бесятся».

— Отчасти ты прав… — улыбнулся Владимир Петрович.

— Но, однако, это в сторону… Едем.

Федор Дмитриевич на минутку смутился.

Неуверенность в себе, в своих силах перенести это свидание мгновенно проснулась в нем, но он пересилил себя и почти твердым голосом, вставая вместе с графом с кресла, произнес:

— Едем.

Отказаться было нельзя, да он и не хотел отказываться.

Когда посещение дома графа Белавина зависело от его воли, он колебался и раздумывал, откладывал его до последнего времени, тая, однако, внутри себя сознание, что он все же решится на него, теперь же, когда этим возгласом графа Владимира Петровича: «Едем!» — вопрос был поставлен ребром, когда отказ от посещения был равносилен окончательному разрыву с другом, и дом последнего делался для него потерянным навсегда, сердце Караулова болезненно сжалось, и в этот момент появилось то мучительное сомнение в своих силах, тот страх перед последствиями этого свидания, которые на минуту смутили Федора Дмитриевича, но это мимолетное смущение не помешало, как мы знаем, ему все-таки тотчас же ответить:

— Едем.

«Я уеду опять вдаль, и может быть очень надолго, и там сумею окончательно закалить себя. Свидание в продолжении нескольких часов будет лишь лучом света в окружающем меня мраке, не ослепит же меня этот луч».

Так думал Караулов с помощью позванного слуги надевая шубу, и затем следуя за графом Белавиным по коридору и лестнице на подъезд гостиницы, в котором швейцар накинул на плечи графа Владимира Петровича великолепную шинель на собольем меху с седым, камчатского бобра, воротником.

Парные сани ожидали их у подъезда.

Приятели сели.

— Домой! — крикнул кучеру граф.

Великолепные, серые в яблоках лошади красиво тронулись с места и понеслись крупной рысью.

Сердце Федора Дмитриевича усиленно билось.

Одна мысль быть подле графини Конкордии наполняла все его существо таким трепетно-радостным чувством, что он боялся признаться в нем самому себе.

Но эта любовь не вредила дружбе.

Глубокое чувство, которое он питал к жене, казалось заставляло его смотреть сквозь пальцы на недостатки ее мужа — своего друга — и укреплять свою к нему дружескую привязанность.

Мало людей, способных на такое самоотвержение.

Караулов принадлежал к числу этих немногих.

Графиня Конкордия Васильевна встретила мужа и гостя в маленькой гостиной, той самой гостиной, которая была театром первого супружеского разрыва.

С очаровательной приветливой улыбкой протянула она руку Федору Дмитриевичу.

— Сколько лет, сколько зим!.. — воскликнула она.

В этом банальном возгласе никто бы не мог угадать охватившего ее внутреннего волнения.

Притворство, доведенное до художества, — вот сила слабого пола против сильного.

Женщина, по преимуществу, искусна в умении не выражать того, что чувствует, и не чувствовать того, что выражает.

— Если верить газетам, вы снова скоро покидаете нас, блеснув, как метеор на пасмурном петербургском горизонте. Близость разлуки в таком случае отравляет радость встречи.

— Я положительно смущен вашим ко мне любезным участием, — пробормотал бессвязно Караулов. — Что лучшего могу я сделать, как посвятить труду и науке всю мою жизнь?

Последнюю фразу он сказал с худо скрываемой горечью.

По приглашению хозяйки, опустившейся на маленький угольный диван, он сел в кресло, а граф Белавин на пуф.

— Ты позволишь?.. — обратился он к жене, вынимая портсигар.

— Кури, что с тобой делать…

Граф закурил и вмешался в разговор.

— Конечно, по возвращении ты будешь знаменитостью! Уже теперь газеты прокричали твое имя. Но что такое слава? Она требует больше жертв, чем стоит!

— Чем стоит… — повторила последние слова мужа Конкордия Васильевна. — Неужели ты думаешь, что слава не стоит жертв, которые для нее приносят.

— Конечно… — ответил он, выпуская изо рта тоненькое колечко дыма, — славу называют дымом… Она, по-моему, не стоит хорошей папиросы, не говоря уж о сигаре. Да здравствует приятная и легкая жизнь, предоставляющая человеку все радости и удовольствия, в которой только последний час, быть может, труден, ну, да человек так устроен, что о нем не думает.

Он расхохотался.

— Впрочем, я могу ошибаться… Тут надо спросить специалиста. Вот Караулов должен знать подлинную цену славы. Он за ней бежит, или она за ним, не разберешь, как и во всех любовных делах. Слава ведь тоже женщина. По мне же, для человека должно быть более чем безразлично, что после его смерти, или даже при жизни, люди, совершенно незнакомые, живущие часто очень далеко, зачастую совершенно равнодушно будут повторять на его счет похвалы, которые в большинстве случаев не приносят никакой осязательной пользы, или, в крайнем случае, — гроши.

Федор Дмитриевич едва заметно грустно улыбнулся.

— Ты прав, если слава состоит действительно только в этом, но ты не прав, если в ней есть нечто большее и лучшее.

— Ты и сделаешь это лучшее, если объяснишь нам, — с живостью заметил Владимир Петрович, — так как твои загадочные слова нам ничего пока не объясняют.

— Они совсем не загадочные, мой друг, — ответил доктор, — когда я узнал из истории литературы, что гений Шекспира был оценен его соотечественниками лишь два века спустя после его смерти, когда я читал о страданиях и лишениях великих людей: Гомера, Данте, Торквато-Тассо, Велисария, Овидия, умершего в изгнании, Мильтиада, окончившего свои дни в темнице, и всех других, которых я не перечисляю — я сам тоже подумал, что слава — это дым, и был готов относиться к ней с таким же, как ты, презрением… Но я пошел несколько дальше тебя… Я задал себе вопрос: почему во все времена и у всех народов придается такое значение этому дыму — славе? Кажется, я нашел этому объяснение. Нет, слава не так безлична, как она кажется на первый взгляд. Нет людей, которые работают исключительно для потомства. Каждый из так называемых знаменитостей имел в своей жизни существо, часто одно существо, которое радовалось его успеху и слух которого ласкало произнесение его имени чуждыми устами. В угоду-то этому существу и приносились те жертвы, которые создали им славу и обеспечили за ними бессмертие — их жизнь была любовь, а смерть — последний вздох этой любви.