Одно место этого письма-исповеди поразило его. Он даже вторично взял письмо и прочел его.

Граф Белавин писал.

«О, мой друг, какое гнусное соединение правды и лжи во всех этих россказнях о прелести и счастье брачного союза. Не женись никогда, оставайся старым холостяком! Верь мне, что только свободные люди счастливы. Женщина — это низкое, презренное существо. Прав, тысячу раз прав какой-то современный мудрец, сказавший, что женщина хороша только как забава, как необходимый атрибут комфорта. Чем менее она добродетельна, тем лучше. Добродетель уничтожает всю пикантную прелесть женщины. Увы, я пришел к этому грустному выводу после двухлетнего общения с воплощенной добродетелью — с моей женой. Меня упрекнут в чудовищности подобной жалобы. Ваша жена прелестна! — скажут мне. Черт возьми! — Я это знаю. Я иду далее: я женат на женщине, обладающей всеми классическими достоинствами: она молода, красива, любит домашний очаг, покорна, мягкосердечна, великодушна, все что хочешь, словом, это, ангел. К несчастью, этот ангел не годится для компании с неисправимым грешником, подобным мне, который имел во всю свою жизнь столько сношений с демонами. Я ей не пара; в мои двадцать восемь лет я моложе моей девятнадцатилетней жены. Семейный очаг! Да сохранит тебя Аллах от этого очага, мой милый Караулов!»

По мере того, как Федор Дмитриевич перечитывал эти строки, его сердце наполнялось желчью.

Человек, писавший это, был его друг.

Какое страшное разочарование!

Это чудовище он называет своим другом.

Кем, как не чудовищем, мог представиться ему этот человек, имевший счастье идти по жизненному пути рука об руку с прелестным существом, один бегло брошенный взгляд которого наполняет до сих пор все существование его, Караулова.

Он был законным властелином этого сокровища, а между тем имеет дерзость уверять, что он неудовлетворен этим обладанием, что он готов отказаться от него, чтобы вернуться к прежней жизни грубых наслаждений.

Где же справедливость в этом свете? Каким именем можно назвать такое распределение испытаний и наград?

Эта молодая женщина — красивая и добродетельная, а муж уже готовится покинуть ее, если не покинул.

Он, Караулов, боготворил бы ее, он воздвиг бы ей в своем сердце вечный алтарь, на котором горел бы неугасимый священный огонь любви и обожания, он исполнял бы все ее малейшие желания, все прихоти. Он провел бы около нее всю жизнь, труд показался бы ему легким и приятным, так как он трудился бы для любимой женщины, уважение и любовь которой были бы для него высшими наградами. А этот «светский шалопай» — как мысленно назвал графа Белавина раздраженный Федор Дмитриевич — сорвав этот чудный цветок, повертев его в своих нравственно грязных руках, швыряет на дорогу.

Разве он действительно не чудовище?

С отвращением и злобой думал Караулов об этом друге своей юности.

Но это злобное настроение продолжалось недолго.

Федор Дмитриевич поймал себя сам в лицеприятии.

Он почувствовал, что не может быть судьею графа Белавина. От судьи требуется, прежде всего, объективное отношение к делу, между тем как он, Караулов, был рабом своего сердца.

Он понял, что в словах осуждения, произнесенного им над его другом, заключается большая доза эгоизма, и мысли его с графа Владимира перенеслись на графиню Конкордию.

Будущность молодой женщины, которую он любил, представилась ему в мрачных красках.

В начале жизни, чуть ли не на другой день союза, который обещал все радости осуществления девической мечты, несчастная графиня Конкордия встретила разочарование и горе.

Вместо счастья, на которое она надеялась и имела право, она получила лишь горечь обманутой надежды, подобно узнику, пробудившемуся после чудного сна и находящему вокруг себя серые стены своей тюрьмы и решетчатые окна, в которые светит солнце, солнце свободных.

Несчастная женщина — это нежное, чувствительное создание, — обреченная идти по жестокой тернистой дороге, с которой цветы, виденные ею через ограду будущего, кажутся жестокой насмешкой.

Она — богатая женщина — дойдет до того, что будет завидовать радости и взаимной любви бедняков, ни того, ни другого она не купит ни за какие деньги.

И кто знает, быть может молодая женщина под впечатлением ранних разочарований, которые, подобно утреннику, погубят нежный цветок в сердце, пойдет по пути безнравственности и порока.

О, нет! Это он даже не мог допустить.

Это было так ужасно, что от одной появившейся об этом мысли холодный пот выступил на лбу Федора Дмитриевича.

Он даже закрыл глаза, чтобы, как ему казалось, скорее отогнать эту мысль и действительно отогнал, негодуя на себя за ее появление.

Как он мог допустить ее относительно безумно любимой им женщины?

Она была жена другого, жена недостойного человека — первое терзало его сердце, второе усугубляло его страдания и муки находили отклик в его чуткой, любящей душе.

Но предполагать, что она не выдержит испытания, что она пойдет по избитой жизненной дороге обманувшихся в выборе мужа жен, по дороге постепенного нравственного падения — это и он не мог, это было выше его сил.

Любовь Караулова к Конкордии Васильевне была тем же чувством, которое питала Бианка Кастильская к Людовику Святому.

«Мой сын, я лучше хочу тебя видеть мертвым, нежели опозоренным».

Федор Дмитриевич тоже желал видеть графиню Конкордию соединенную неразрывными узами с недостойным мужем, но чистую, безупречную.

Он не мог представить себе кумира его души, объятым даже легким облаком подозрения.

Он не в силах был перечитывать письма Белавина.

Оно приводило его в бешенство, но это именно и делало то, что он, держа его в руках, нет-нет, да останавливал на нем свой взгляд.

Вдруг этот взгляд упал на постскриптум, до которого при первом чтении, взбешенный и раздраженный, он не дошел.

В нем граф писал:

«Кстати, я забыл тебе сказать, что я второй год как отец маленькой дочери… Быть может, это тебе будет интересно, как идеалисту и охранителю святости домашнего очага».

«Малютка-дочь… И об этом светский хлыщ пишет в постскриптуме!» — воскликнул вне себя Федор Дмитриевич.

Ребенок — этот связующий крепчайший цемент брака, видимо, безразличен для этого бездушного человека.

Он упоминает об этом вскользь, как о чем-то второстепенном.

Сердце Караулова облилось кровью.

Это был самый сильный, самый страшный удар, и граф Белавин приберег его, точно с расчетом, к концу.

Если бы граф Владимир Петрович знал, что его друг хранит в тайнике своего сердца любовь к его жене, то он не мог бы придумать более меткого удара, чтобы поразить его в это сердце.

Федор Дмитриевич скомкал письмо и бросил его в корзину, стоявшую под письменным столом, за которым он сидел, а сам, обхватив свою голову обеими руками, облокотился на стол и как бы замер.

Лишь через несколько минут он встал, встряхнул своими волосами, как бы желая отбросить какую-то мысль, и стал нервными шагами ходить по комнате.

Это продолжалось с четверть часа, быть может продолжалось бы и больше, если бы обязанности врача не вывели его из нервного оцепенения и не возвратили к действительной жизни.

В дверях комнаты, служившей кабинетом Караулову — Федор Дмитриевич занимал половину избы одного из богатых крестьян села — показался денщик, бравый парень с плутоватыми глазами, какими часто обладает русский солдат, но которые далеко не служат признаком нечестной натуры, а лишь врожденной сметливости и вымуштрованной ловкости.

— Больная, ваше благородие… — вытянувшись в струнку, доложил денщик.

— Зови… — очнулся от своих дум Федор Дмитриевич.

Через минуту в комнату вошла молодая женщина с истомленным, исхудалым лицом.

Началась консультация.

Несмотря на то, что доктор Караулов вообще внимательно выслушивал и осматривал больных, к настоящей консультации он приложил особенное внимание, стараясь, сосредоточившись на данном случае болезни, отвлечь свои мысли от рокового письма и пробужденных им тяжелых воспоминаний.

Это ему удалось только отчасти, так как глядя в болезненное, страдальческое лицо своей пациентки, у Федора Дмитриевича нет-нет да мелькал образ графини Конкордии и гнетущая мысль о том, что горе могло наложить на ее прелестное личико такую же печать страдания, какую наложила на лицо стоявшей перед ним женщины неизлечимая болезнь, до боли сжимала ему сердце.

Отпустив больную, Караулов вышел из избы как был, в расстегнутом форменном сюртуке, надев только фуражку.

Стояли последние числа мая месяца, т. е. разгар лета для южных губерний.

В городе все цвело и благоухало. Федор Дмитриевич быстро пересек село и вышел за околицу, на берег Днепра.

Историческая река медленно, бесстрастно катила свои воды.

Был третий час дня. Солнце высоко стояло на безоблачном небе и глядело в зеркальную поверхность реки, мелкая зыбь которой делала для наблюдателя иллюзию улыбки солнца.

В воздухе было жарко и лишь на берегу с реки тянуло легкой прохладой.

Кругом была тишина, та «звучащая тишина» природы, которую подметил один из наших выдающихся современных поэтов. Село предавалось послеобеденному сну и лишь на берегу толпа мальчишек и девчонок, еще не тронутые тлетворным дыханием жизни — страстью, совместно барахтались в освещенной солнцем золотистой воде Днепра, плескаясь и брызгаясь водой.

Но ни этот плеск, ни даже их звонкие выкрики не могли нарушить эту звучащую тишину природы или, лучше сказать, эти звуки земли поглощались в звуках неба.

Именно неба, так как они, эти звуки, сходили на землю откуда-то сверху.

Федор Дмитриевич Караулов упал ничком в душистую траву, покрывавшую берег, и несколько минут пролежал без движения, затем поднялся на локтях и стал смотреть на реку, весь отдавшись этому созерцанию и чутко прислушиваясь к лившимся сверху дивным звукам.