Он прервал меня — раздраженно, резко, крайне нетерпеливо:

— К чему все это, черт побери? С какой стати я обязан все это выслушивать?

Я отступила, растеряв сразу все слова. О да, он умел оборвать разговор так, что мне не оставалось ничего, кроме как замолчать и опустить руки. У меня больно заныло сердце. Этот человек смотрел на меня такими холодными, такими равнодушными глазами, что на миг мне захотелось кричать от отчаяния. Потом на смену отчаянию пришла ярость. Какого черта! Пусть он едет куда хочет! Пусть не возвращается вовсе!

— Вы не хотите слушать? — спросила я негромко. — Что ж, я скажу вам еще только одно.

— Что же?

— Я прокляну себя, если еще хоть раз доверюсь вам.

Я ушла в дом, от всего сердца желая ему сгинуть где-нибудь в дороге, и в тот миг я была вполне искренна.

9

Волнения в Бретани усиливались с каждым днем. Один за другим возвращались из эмиграции шуанские предводители и собирали вокруг себя большие отряды. Шуанов становилось так много, что можно было не сомневаться, что к осени, при соответствующей подготовке и выучке, это бретонское воинство сможет захватить даже некоторые города. В лесах, в областях Бокажа, в деревнях его господство уже давно было полным. Директория порывалась ввести в Бретань и Вандею дополнительные войска, но дела на восточном фронте шли плохо, и эта мера так и оставалась неосуществленной.

С тех пор как членом Директории был избран Жозеф Сиейес, Баррасу пришлось слегка потесниться и даже усвоить по отношению к новому директору почтительный тон. Все с удивлением заметили, что впервые за последние четыре года Барраса нельзя назвать главным человеком в Республике. Общество смотрело на Сиейеса как на реформатора, способного вывести Францию из затяжного кризиса. Все надежды теперь возлагались на бывшего аббата. Всем казалось, что грядут большие перемены, и перетасовка в правительстве, предпринятая Директорией летом 1799 года (перетасовка, вследствие которой были отправлены в отставку умнейшие министры, в том числе и Талейран), была расценена как начало реформ.

Идея переворота носилась в воздухе. Положение страны никогда еще не было таким тяжелым; все вдруг стали утверждать, что так продолжаться дальше не может, что вода подступает к горлу… Сиейес осмеливался даже намекать на то, что, будь у него «шпага» — то есть преданный генерал, — решительные действия уже давно были бы предприняты.

Роль «шпаги» в перевороте готовы были сыграть многие генералы — Бернадотт, Журдан, Жубер, все как один прославленные и энергичные. Сиейес, похоже, ставил на Жубера — двадцатисемилетнего знаменитого полководца, героя Риволи; его имя произносилось наравне с именами Бонапарта к Гоша. Жубер был недоволен Директорией и даже, кажется, осмелился вслух заявить: «Мне, если только захотеть, достаточно двадцати гренадеров, чтобы со всем покончить». Словом, Сиейес и Жубер легко могли бы сговориться.

Однако положение на фронтах было таково, что ни о каком перевороте в ближайшее время не могло быть и речи. Объединенные австрийские и русские войска под командованием Суворова с каждым днем продвигались все дальше. Италия была потеряна для Республики. И Жубер, прежде чем выполнить роль «шпаги» в руках Сиейеса, должен был предстать перед страной в роли спасителя отечества. Он был назначен главнокомандующим и, не теряя времени, выехал в армию.

Через несколько дней французы и русские встретились у Нови. Завязалось сражение. И в самом начале битвы, в первые же ее минуты, Жубер, мчавшийся на коне навстречу врагу, был сражен — убит наповал шальной пулей. Суворов нанес сокрушительный удар французам. Они были вынуждены спешно отступать за Апеннины.

Поражение под Нови породило во Франции смятение, почти панику. С часу на час ожидали вторжения русских армий. Страшные известия приходили одно за другим; англо-русская армия высадилась в Голландии, и голландцы не только не преградили ей путь, но и перешли на сторону врага. Вслед за итальянскими дочерними республиками, уничтоженными Суворовым, рухнула и Батавская республика. В этой обстановке смятения, растерянности, страха власть правительства была иллюзорной, она равнялась нулю. Директория не только была окружена всеобщим презрением, но и сама себя чувствовала настолько беспомощной, что, казалось, искала любую возможность поскорее спихнуть кому-нибудь власть, каким угодно способом сойти со сцены. Баррас даже готов был призвать на трон законного монарха — только это, дескать, может заставить Павла I отозвать Суворова. Сиейес тоже считал, что без Людовика XVIII войны и волнения будут бесконечны, и его слова подтверждались самой жизнью в течение последних десяти лет. Ни крестьянам, ни буржуа, ни аристократам в эти десять лет не было покоя.

Но «шпаги» больше не было. Время шло. На переворот ни Сиейес, ни кто-либо другой не решались.

…Любимейшим занятием моего старшего сына была верховая езда. Да и лошадей он любил. Гнедого породистого жеребца, которого я купила ему в Париже, он снова назвал Нептуном и почти не доверял его конюху: сам чистил, кормил, седлал, словом, ухаживал, как мог. И даже купал его в речке, хотя Жану многие напоминали, что принцу заниматься этим вовсе не обязательно.

Нептун стал ему настоящим другом. Было забавно наблюдать, как Жан с ним разговаривает и как конь кивает ему в ответ. Я полагала, что это увлечение лошадьми — в крови де ла Тремуйлей. Я ведь тоже была от этого не свободна.

Жану явно нравилось, когда я за ним наблюдала: сидя в седле, он дефилировал передо мной, заставляя Нептуна идти то шагом, то иноходью, то переводя в аллюр, то пуская в полный карьер.

— Я запросто могу и без седла. Смотри, ма!

Видя искреннюю гордость у меня на лице, он начинал выделывать такие выкрутасы, что мой восторг сменялся страхом, и я, не выдержав, кричала Жану, чтобы он перестал.

Разгоряченный, румяный, сияющий, он подбежал ко мне.

— Ну, как, ма? Правда здорово?

— Просто замечательно.

— А вот увидишь, что будет потом! Я буду ездить лучше, чем даже господин герцог!

— Дался тебе этот господин герцог, — произнесла я, поправляя растрепанные волосы Жана.

— А что? Ты не веришь?

— Он же был в Индии, дорогой.

— А я — в Египте! Я тоже многое повидал!

Упрямо поблескивая синими глазами, он смотрел на меня, видимо слегка обиженный моим недоверием, а я в этот миг невольно заметила, что с каждым годом он все больше становится похож на своего отца, Анри де Крессэ. Он становился просто точной его копией — те же глаза, те же темные густые волосы, нос, твердая линия рта, подбородок… «Пожалуй, — подумала я с опасением, — если бы Жана увидели люди, знавшие Анри, они сразу бы догадались, что это его сын».

Слава Богу, хоть характером он был в деда. Или, может быть, в прадеда — принц Жоффруа тоже был таким же упрямым и неистовым.

Сердце у меня защемило. Глядя сыну в глаза, я прошептала:

— Жан…

— Что?

— Жан, скажи мне честно… ты снова хочешь уехать с дедом?

Сейчас, в двенадцатилетнем возрасте, он был внимательнее и вдумчивее, чем два года назад. Он почувствовал и боль в моем голосе, и тревогу, и страх. И он уже не демонстрировал так своей радости.

— Ма, — спросил он, — а разве ты не хочешь, чтобы я уехал?

— Видишь ли, Жанно, я все-таки думаю, что твое место здесь. Ты скоро вырастешь, и ответственность за Сент-Элуа ляжет на тебя.

Он задумчиво ответил:

— Но ведь я хочу стать военным, а не фермером.

Я улыбнулась не слишком весело.

— Мама, ты не должна печалиться, — заявил он решительно. — Мне так больно, когда ты печальна; у тебя такие красивые глаза — большие, лучистые, и я не хочу, чтобы твои глаза плакали. Для меня твои глаза — самые-самые любимые!

Он сказал это горячо, взволнованно, и я была тронута.

— Дитя мое, но как же мне не печалиться? Ты мой старший сын, а мы так часто бываем разлучены.

— Мне надо учиться, ма. Я уеду в Итон и целый год буду сидеть над книгами. Так сказал дед.

— И никаких военных приключений не будет?

— Никаких.

Он испустил шумный вздох и, поразмыслив, добавил:

— А на следующее лето мы снова приедем.

— Может быть, ты и прав. Тебе надо учиться. И если бы ты учился здесь, в Бретани, я бы тоже видела тебя не так уж часто.

Мы пошли к дому. Жан чрезвычайно любезным и почтительным жестом протянул мне свою руку, так, словно желал, чтобы я на нее оперлась. «Еще немного, — подумала я, — и он будет одного со мной роста. Он вообще обещает быть высоким». Для своего возраста он был очень развит, это все признавали.

— Знаешь, ма, — сказал он вдруг, — если ты не хочешь… и если ты скажешь, что тебе это больно, я не уеду.

Я улыбнулась и, ласково притянув сына к себе за волосы, поцеловала.

— Нет, милый. Я потерплю. А малыши развлекут меня.

— А я… честное слово, было бы даже интересно остаться в Бретани!

— Почему?

— Да ведь здесь скоро начнется новая шуанерия! Как бы я хотел задать синим жару!

Он сказал это с мальчишеским запалом, но, в сущности, за этим крылось и нечто большее. Я почувствовала в голосе сына ненависть — яростную, непримиримую. Небольшой шрам, пересекавший бровь Жана, побелел, и это напомнило мне о синем сержанте, ударившем мальчика по лицу.

— Ты хотел бы воевать с ними, Жан?

— Да! Как дед и как господин герцог! Я им за все отомщу — за короля, за тебя, за Сент-Элуа!

Мне вспомнился восьмилетний Жанно, в бессильной ярости грозящий вслед кулаком уходящему отряду синих грабителей. Я произнесла:

— Надо уметь прощать, дитя. Нельзя все время ненавидеть. Надо учиться жить будущим, а не прошлым.