— Вы не правы…

— Я всегда права! — опять не дала Насте вставить слова Каховская. — Запомни это.

— Хорошо, — понурила голову Настя.

— До чего там у вас дошло? — как бы мимоходом спросила Каховская. — Это было?

— Нет, — ответила Настя, еще ниже опуская голову. — В самый последний момент он отпустил меня.

— Отпустил? — не очень веря словам Насти, переспросила Каховская. — Быть такого не может! Верно, поносил тебя самыми последними словами.

— Вовсе нет. Улыбался. А потом проводил до дому, — ответила Анастасия.

Александра Федоровна недоверчиво покосилась на Настю. Лжет? Или правда этот Вронский не такой уж монстр, как о нем говорят? Верно, когда у него с ней ничего не получилось, решил нацепить на себя маску благородного джентльмена, дабы не показать ей, а главное, самому себе, что с Настей он потерпел фиаско.

О, Александра Федоровна прекрасно знала такую породу мужчин! Умные, образованные, холеные; телесно весьма крепкие, они смотрели на женщин как на некие особи, обделенные разумом и предназначенные только для обслуживания и ублажения мужчин. Посему и не признавали в женщинах, пишущих, скажем, стихи, настоящих поэток, а паче не видели их ни в каких науках, отказывая им в самых различных талантах, коими-де могут обладать только мужчины. По сути, сия порода, к коей Александра Федоровна решительно причисляла Вронского, была сродни немалому племени женоненавистников, к которому некогда принадлежал и ее покойный муж — полковник Каховский. Это его злые стишки и эпиграммы, высмеивающие кавалерских дам и фрейлин, ходили по Петербургу еще лет пять назад:

На навозе, близ Фонтанки

Жили три сестры-поганки.

Та, что <…> слыла

Камер-фрейлиной была…

Однако квинтэссенцией его взглядов на женщин было подзабытое ныне двустрочие:

В душе моей большое напряженье —

Все бабы вызывают раздраженье.

Таким же, несомненно, был и Вронский, развращенный донельзя женским вниманием и привыкший более получать от женщин, нежели отдавать. Одним словом, решительно — подлец и положительно — мерзавец…

— Тебе, похоже, просто повезло, — сделала вывод Александра Федоровна, успокаиваясь. — Дай мне слово, что подобного более никогда не повторится.

— Даю, — просто ответила Настя.

— Вот и хорошо, — примирительно произнесла Каховская. — Ведь я же за тебя беспокоюсь.

Настя благодарно посмотрела на свою старшую подругу.

— Вам не стоит более беспокоиться обо мне, — заявила она твердо. — Я уже знаю, как мне поступить.

— Опять? — с тревогой спросила Александра Федоровна, но Настя лишь загадочно улыбнулась…


Это был последний спектакль в сезоне. Анастасия чудно провела два акта, и публика не единожды бисировала, не дожидаясь окончания сцены. Время от времени она встречалась с Каховской взглядом, и тогда взор актрисы как бы говорил: потерпите еще немного, сейчас я вам покажу, на что я способна…

Для нее в зале, кроме Александры Федоровны и еще двух зрителей, князя Гундорова и Дмитрия Нератова, словно никого более не существовало. Для них, собственно, она и играла, и три пары глаз неотрывно смотрели на нее. С каждым из обладателей этих глаз Моина-Настя спорила и разговаривала от лица создаваемого ею на сцене образа. «Небо голубое, вода мокрая и всяк сверчок знай свой шесток? Такова данность, и ей надлежит покориться? — вдохновенным языком сценического действа говорила она Каховской, отвечая на ее тревожный взгляд. — Нет уж»!

«А ты, мерзкий старик, мышиный жеребчик, думаешь, так и будешь раз за разом ломать и калечить молодые жизни? А не напомнить ли тебе, что Курносая уже поджидает тебя за ближайшим поворотом»? — сумела она сказать князю Гундорову, после чего с его лица тотчас сползла слащавая улыбка.

Что касается обладателя третьей пары глаз, пытающегося смотреть на сцену холодно и безучастно, что ж, ему она скажет все просто, без обиняков, и не как Моина, а как Анастасия Павловна Аникеева.

— Сейчас моя героиня умрет, — неотрывно глядя в глаза Нератова, громко произнесла Настя. — Она уже умирала на этой сцене множество раз, и я умирала вместе с ней. Умирала от любви и из-за любви. Больше я не хочу умирать. И вам, — она протянула руку в сторону кресла, в коем, развалившись, сидел князь Гундоров, — больше этого от меня не дождаться…

Лица в зале невольно повернулись в сторону князя, и тот, пунцовея от сотен взглядов, заерзал в своем кресле.

— Настя, что ты делаешь! — зашипел в ее сторону Плавильщиков, страшно вращая глазами. — Немедленно, немедленно…

Анастасия оглянулась. За кулисами актеры хора и массовки молча наблюдали за происходящим. Меж ними, делая страшные глаза, беззвучно, как рыба, открывал рот держатель театра Медокс.

— Я прошу прощения у почтенной публики за срыв сегодняшнего спектакля, — обратилась Настя уже в зал. — И хочу проститься с вами…

По залу пробежал гул удивления, но она остановила его одним движением руки.

— Я покидаю сцену, потому что не хочу больше умирать на ней. Даже из-за любви. Именно ради нее я хочу жить!

В разных концах зала раздались два хлопка. На них зашикали, но двое продолжали рукоплескать и закончили, когда сами посчитали нужным. Потом они посмотрели друг на друга. Это были Александра Каховская и Вронский.

— Некоторые из вас думают, — Настя снова посмотрела в глаза Дмитрия Нератова, — что актриса на сцене является актрисой и в жизни. И такой нельзя верить, а ее боль и страдания есть лишь простое лицедейство, направленное на публику. Актерам-де вообще нельзя верить, ибо все у них — игра! Балаган! Ведь даже не каждый из вас, ценителей театрального искусства, — обратилась она снова в зал, — готов подать актеру руку. А что же говорить об остальных… Как же: шут, лицедей, низкое сословие. Но и у нас есть душа, и есть сердце. И чувствуем мы, и мучаемся, поверьте, не меньше вашего!

Теперь уже раздались хлопки из-за кулис, где столпилась едва ли не вся актерская братия театра.

— Я ухожу без сожаления, — продолжила Настя. — Мне нужно было сделать выбор, и я сделала его. Теперь никто не сможет упрекнуть меня в лицемерии и лжи. Прощайте, господа.

Настя оглядела безмолвный зал и глубоко поклонилась. И зал взорвался рукоплесканиями. На сцену полетели цветы, кошельки и даже мужские шляпы. Публика неистовствовала и находилась в чрезвычайной ажитации[5]. С кресел второго ряда поднялся молодой высокий мужчина и, не спрашивая разрешения и не извиняясь, стал решительно пробираться к выходу.

За кулисами раскрасневшуюся Настю, с блестящими черными глазами, подсвеченными изнутри знакомыми уже многим голубоватыми отблесками, обступили актеры.

— Это правда? Ты действительно уходишь из театра? — растерянно спросил Настю Плавильщиков.

— Ухожу! — с веселым отчаянием ответила Настя и посмотрела на высокого молодого человека, направлявшегося прямо к ней через толпу актеров.

— Здравствуй, — подойдя к ней, сказал он.

— Здравствуй, — ответила она.

— Пойдем? — протянул он ей свою руку.

Настя посмотрела ему в глаза, перевела взор на окружающих ее людей и глубоко вздохнула. Запах кулис… Она вдыхает его в последний раз, чтобы навсегда унести с собой. Как воспоминание о частичке счастья, предшествующей тому огромному счастью, что ожидало ее впереди.

— Прощайте, — громко сказала она и приняла протянутую ей руку.

Сию сцену наблюдали еще двое, дама годов около тридцати, черноволосая и черноглазая, с чуть грубоватыми чертами лица и открытым ясным взглядом темных глаз и молодой человек лет немного за тридцать, красавец и известный в городе ловелас. Когда влюбленная пара скрылась, Вронский, в полупоклоне обратился к Каховской:

— Позвольте представиться, мадам, гвардии отставной штаб-ротмистр Константин Львович Вронский.

Александра Федоровна бросила на него испепеляющий взор и ничего не ответила.

Верно, будь на месте Вронского кто-либо другой, то этот другой, скорее всего, стушевался бы и удалился прочь. Но Константин Львович лишь едва заметно побледнел, однако через миг как ни в чем не бывало произнес:

— Мне тоже очень приятно.

И очень душевно соврал:

— Анастасия Павловна много рассказывала о вас.

Каховская подняла бровь.

— Анастасия? Рассказывала?

— Да, — подтвердил Вронский, честно глядя ей в глаза. — Я сам об этом ее просил.

— Зачем?


Это был один из самых нелюбимых вопросов, правда, задаваемый ему крайне редко. Ну разве можно ответить на него однозначно?

«Нам необходимо встретиться тет-а-тет», — говорил Вронский даме и иногда слышал в ответ кокетливое:

«Зачем»?

На такой вопрос существовал лишь один достойный ему ответ: «Затем». Но сей ответ даму, конечно, не устроил бы, и потому Константину Львовичу приходилось произносить длинные фразы о необходимости выговориться и рассказать о своих чувствах, чего, конечно, невозможно произвести на людях, а стало быть, надо ехать к нему на квартиру, где уж точно никто не помешает, и у него будет возможность излить всю свою преогромнейшую к ней симпатию. В голове уже существовал другой план: излить не перед ней, а в нее, и вертелся другой ответ: дескать, дура ты, нешто не понимаешь, что я тебя хочу, и ты либо идешь со мной, либо катишься — ко всем чертям.

«Да отчего же к вам на квартиру»? — спрашивала дама, делая удивленные глаза и часто моргая.

Для Ответа на следующий глупый вопрос, имелся другой, единственно достойный ответ: «Да оттого».

Но и его не следовало произносить вслух, а надлежало долго и терпеливо объяснять этой Зизи или Аннет, что ежели встретиться где-нибудь в беседке на Патриарших прудах или Пречистенке, то не исключено, что их может кто-либо увидеть или подслушать, после чего, мол, подпадет под сомнение ваша дамская репутация, чего ему, человеку, выше всего ставящему женскую честь, решительно невозможно допустить.