А свидания визави!

Как они божественно романтичны и желанны, как их ждешь да не всю неделю, ежели сговорено встретиться, скажем, в пятницу, а сегодня только понедельник.

Как бьется сердце — а вдруг не придет?! — в ожидании у беседки в саду, и как оно разом останавливается, едва послышатся легкие шаги и шелест платья.

А первые объятия, первый поцелуй!

Как он сладок! Как кажется, что ничего подобного с тобой еще никогда не случалось, и как восхитителен и незабываем первый вечер, проведенный с нею.

А сводящая с ума белизна обнаженного тела, платье, брошенное на пол, темные и раскосые зрачки грудей и пылающий взгляд, говорящий, нет, кричащий: Да, ДА, ДА!

А нежные ласки, нескончаемые поцелуи, когда уже не хватает дыхания, и голос непослушен и хрипл, и неизбывная нега охватывает все существо, и нет двоих, но есть одно, единое целое, бьющееся в блаженных конвульсиях страсти и наслаждения.

Вот скажите, сударь, вас когда-нибудь ахали по башке из-за угла нежданно-негаданно чем-нибудь мягким? Или идете вы, посвистывая и покачивая в такт шагам своей тросточкой, а тут на вас с мезонина ушат холодной воды — хр-рясь! Или вот вы, барышня, поднимаетесь, стало быть, к себе в каморку на entresol[6], снимаемую за три рубля с полтиною в год, и вдруг из темного коридора эдак со зловещей хрипотцой:

— Стоять, курва. А ну, сымай портки!

Конечно, после всего эдакого вас охватывает некая грусть и уныние: а чего, дескать, вы делаете в сем месте, и не надлежит ли вам в сей час находиться в совершенно ином? И некая тоска, знаете ли, и даже, простите, меланхолия положительно и бесповоротно овладевают вами…

Примерно в таком же состоянии вы находитесь после того, как излияние ваше уже свершилось, и хорошо, если дважды; нега и страсть прошли, единое целое снова разделилось на двоих, и остался лишь немой вопрос, вернее, два, отпечатанных на вашем челе.

Первый: что я тут делаю?

Второй: как ее скорее спровадить (или, ежели ситуация иная, как деликатно убраться самому)?

Но вот это как раз и не так просто.

Особа, побывавшая в ваших объятиях, с вами уже на ты, как будто к такой фамильярности был повод, но главное, она положительно претендует на ваше время и пространство — категории метафизические и решительно индивидуальные. И это всего обременительнее. К тому же после визави в постели или, как говорят французы, adultere[7], ваша особа не кажется вам такой уж премиленькой, ее взгляд столь очаровательным, а голос чрезвычайно завораживающим. Напротив, и голос, и эти пустые и маловразумительные разговоры о погодах, рукоделиях, шляпках да шелках навевают такую скуку, хоть плач! И дабы избавиться от сей обузы, приходится искусственно учинять размолвку, после коей дальнейшие взаимоотношения становятся весьма проблематичными, чем и занимался на сей момент Константин Львович. А что делать, коли ума у нашей особы, прошу прощения, с гулькин нос, и она до того надоела своим присутствием и вообще тем, что она есть на этом свете, что хоть в пустынь, хоть в скит. Можно, конечно, взять и сказать, что ты, Софи, мне до чертиков опостылела и не пошла бы ты… от меня прочь. Но истинные джентльмены поступают иначе… а уж тем более господин Вронский.

— Да-а, — протянул Константин Львович, глядя на хлопающую глазками собеседницу с приоткрывшимся от удивления ротиком, — этого я от вас, Софи, никогда не ожидал.

— Чего, чего не ожидали? — ничего не понимала Софи.

— Вот видишь, ты даже не ведаешь, о чем идет речь, — горько покачал головой Константин Львович, глядя на барышню с неизбывной печалью. — Ладно бы ты мстила мне за зло, которое я тебе причинил, и нарочно хотела бы оскорбить меня и сделать мне больно. Это было бы понятно и в какой-то мере оправданно. Но ведь зла я тебе никакого не причинял… Ведь не причинял? — осторожно спросил Вронский.

— Нет, — недоуменно ответила Софи.

— То-то и оно! Так за что ты меня так?!

— Как?

— А так, походя, как будто я тебе никто, просто знакомый…

— Да объясните же, о чем идет речь? — умоляюще произнесла Софи и схватилась за голову, в которой начинал сгущаться болезненный туман.

— Объяснить? — с безграничным удивлением произнес Константин Львович. — Так вы еще не поняли?

— Нет, — присела в кресло Софи, держась пальчиками за виски. Голова разболелась уже не на шутку…

— Что ж, извольте, — с грустью и обреченностью в голосе произнес Вронский. — Не далее, как третьего дня вы назвали меня… Нет, не могу…

Он развел руками и опустил голову. Сейчас вполне уместно было бы тяжело вздохнуть и слегка затуманить взор скупой мужской слезой, но сие было чревато всплеском жалости у Софи. Не хватало еще того, чтобы она бросилась его утешать и просить прощения, правда, не зная, за что. Посему Константин Львович остался стоять молча, время от времени бросая мрачные взгляды на Софи.

— Я ничего не понимаю, — пролепетала она.

— Конечно, — с едким сарказмом обиженного любовника, произнес Вронский. — Что же остается в вашем положении, как ничего не понимать?

— Боже, как болит голова…

— Конечно, конечно…

— Я, пожалуй, пойду… раз вы не в настроении…

— Вы покидаете меня? Что ж, — проглотил Вронский несуществующий комок в горле, — этого следовало ожидать…

— Я покидаю вас навсегда…

— О нет. После стольких горьких обид, нанесенных мне и доказывающих, что ваши чувства ко мне остыли, я не нуждаюсь в вашей жалости. Прощайте, любимая…

Константин Львович театрально прислонил ко лбу ладонь тыльной стороной и стремглав вышел из комнаты, только одной силой воли, сдерживая, как бы готовые вырваться наружу рыдания.

Софи, готовая было броситься за ним, поднялась с кресела, но острая боль в висках и затылке не дала ей ступить и шагу. Неожиданно вошел в гостиную камердинер Вронского Фукидид и уставился на нее своими выцветшими стариковскими глазами, в коих не было заметно и следа какой-либо мысли.

— Позови мою горничную, — приказала ему Софи, поморщившись, ибо всякое слово отзывалось в ее голове острой болью.

Горничная пришла, и Софи, придерживаемая ею, покинула дом Вронского, чтобы никогда не вернуться. Старику Фукидиду после ухода Софи было строго-настрого поручено более ее не принимать. А подобного рода приказания старый камердинер выполнял неукоснительно.

13

Александра Федоровна при всем желании не могла избежать встреч с Вронским. В течение недели почти каждый день, а иногда, как на грех, не единожды на дню пересекались их пути. И хотя более Вронский не пытался заводить с ней разговоров, ограничиваясь лишь банальными сдержанными приветствиями, она постоянно чувствовала на себе его пристальное внимание. В какой-то момент ей даже показалось, что в его манерах появилось нечто затаенно-хищное. Он напомнил ей притаившегося в засаде зверя, зорко высматривающего свою добычу. За ленивым спокойствием угадывалось внутреннее напряжение, ожидание момента, когда жертва потеряет бдительность и можно будет сделать молниеносный прыжок. Такого удовольствия она ему доставлять не собиралась, а посему тоже пребывала в несколько возбужденном состоянии, и мысли ее то и дело невольно обращались к этому пренеприятнейшему человеку.

Впрочем, положа руку на сердце, а врать себе Александра была не склонна, — следовало признать, что внешне Константин Львович вовсе не выглядел таким уж отвратительным, а скорее наоборот. Стать природная, несколько тяжеловатая грация, красивое породистое лицо, обольстительная улыбка, бархатные модуляции голоса заставляли вздрагивать и ее сердце. Что ж, всем этим он владел великолепно, мастерски! Но именно это мастерство более всего приводило в негодование Александру. Оно производило на нее впечатление чего-то искусственного, неискреннего, лишенного тепла и души. На ее вкус живая роза с капелькой утренней росы всегда была предпочтительнее самой искусной подделки из атласа или золота. Как актер, вызубривший от доски до доски некую пьесу, Вронский прекрасно, иногда, без сомнения, вдохновенно, исполнял свою роль, увлекая зрителей, вернее, зрительниц, вызывая ответные восторги публики, но внутри оставался спокойным и отстраненным наблюдателем. Скорее натуралистом, будь он неладен, по исследованию и коллекционированию особей женского пола.

Нет, каков все-таки мерзавец! Александра до сих пор не могла без тревоги и смятения вспоминать о своей неловкости на бегах. Она первый раз в жизни чуть не хлопнулась в обморок, когда он ухватил ее за… место, которому в русском языке приличного названия-то нет. А его заявление тогда в театре: «Вы мне интересны». Упаси Боже от такого интереса! Он, наверное, посчитал, что сделал ей комплимент. Как же! Прославленный повеса снизошел до чудаковатой дамочки, не раз скандализировавшей бомонд своими не деликатными эскападами: то на воздушный шар взгромоздится, то собственного супруга кочергой угостит, то в бегах примет участие. Горечь и тревога переполняли душу Каховской. Дон-Жуан доморощенный, будь он неладен. Проколет ей сердце булавочкой и станет смотреть, как она на ней трепыхается, а затем удовлетворенно присоединит к своей коллекции.

Но как избавиться от постоянных мыслей о нем, от жарких ночных видений, измучивших ее плоть и душу? Уже не первое утро просыпалась она в истоме и изнеможении, пытаясь в полудреме удержать ускользающее ощущение ласкающих рук, мужского естества внутри себя, горячих губ на своих устах. И все это был он — Вронский. Проклятие! Неужели такие чувства может вызывать мужчина? Откуда это взялось, вот что странно.

В жизни супружеской Александра тяготилась визитами мужа в свою спальню. Ее крайне раздражало, даже бесило, что в такие моменты ее тело как бы делалось не ее. Оно безраздельно принадлежало Каховскому, который делал с ним все, что хотел и как хотел, совершенно не считаясь с ее желаниями и ожиданиями. Попытку Александры проявить активность, муж пресек в корне, впервые бросив ей в лицо поганое слово «б…». Он так и скончался с твердым убеждением, что благородная дама голубых кровей должна в постели быть столь же благородной и возвышенной, то бишь лежать себе тихонечко, скромненько прикрыв глазки, ну, самое большое чуть постанывать в ответ, дабы показать супругу, что не совсем уж витает в эмпиреях. А всхлипы и стоны, постельные кульбиты и антраша — вульгарны: «Оставьте-ка их лучше, мадам, для шлюх». Вот и вся недолга.