Полина Федорова

Сюрприз для повесы

1

1807 год

Скучно летом в провинциальных городах. Скучно и пусто. Дворяне, кто побогаче, разъехались по своим загородным домам от зноя да пыли, ибо сколь уже говорено о мощении казанских площадей да улиц, а далее разговоров дело покуда не идет, потому как в казенной палате денег на сие давно назревшее дело нет и не предвидится.

Дворяне побогаче — потянулись в подгородные имения, а победнее — уехали в свои дальние деревеньки душ в сорок и менее, дабы сэкономить на лете деньгу, ибо проживание в губернском городе расходов требует немалых, а в собственной деревеньке — совсем чуть.

Что же делать прикажете в городе на фоне скуки и пустоты? Разве в картишки перекинуться? Так ведь и так, почитай, все вечера за оным занятием коротаются. Вино пить — жарко. Ежели в гости съездить, так к кому? Князь Тенишев — в своем имении под Астраханью, вице-губернатор Ивановский — от города за сорок верст, его превосходительство генерал-лейтенант Бестужев — в Спасске изволят отдыхать на своих дачах, а душа общества и весельчак Веденяпин, так тот вообще, под Царевококшайск[1] укатил, не наездишься. Не к Горгонию же Кобылицкому катить в Собачий переулок или к Евплу Замахорину на Поперечно-Продольную, паче что с обоими едва ли не каженный день в присутствии видишься? Да и что с оными регистраторишками делать? Опять вино пить да в карты продуваться?

Правда, отставной прапорщик Павел Петрович Есипов прошлым годом феатр открыл общедоступный, то бишь, театр публичный. Так последнюю пьесу там на Троицу показывали, а потом все, закрылся театр на вакансы, потому как летом спектакли не идут, ибо сборов мало. Да и кому летом спектакли эти смотреть-то, коли публики с гулькин нос, прости Господи?

Словом, тоска. Всякий приезд в город в такую пору лица хоть мало-мальски примечательного есть событие из ряда вон, а паче сказать — просто выдающееся. А уж тем более что лицо сие — Александра Федоровна Каховская, полковничья вдова и дочь тайного советника и сенатора Федора Федоровича Желтухина, обладателя девяти тысяч душ крепостных крестьян. К несчастью, по слухам, овдовевшая по причине своего крайне скандального характера.

Произошло сие года три назад. Полковник Каховский, отставленный от службы молодым императором, и до сего афронта мягкостью нрава не отличался, а после отставки тем паче сделался совершенно нервическим и не терпящим возражений. Александра же Федоровна характер также имела стойкий и, прямо сказать, положительно не дамский, чем не единожды доводила мужа до белого каления. Однажды ночью, повздорив так, что отставной полковник, впав в неистовство, метнул в нее кинжал, она в ответ огрела его печной кочергой, собрала свои пожитки и, забрав сына, той же ночью ушла от мужа, чтобы никогда более не вернуться. После разъезда, уязвленный Каховский ударился в загул, проклинал весь женский род на свете, а в особенности горячую на руку супругу. Шепоток насмешников за спиной доводил его до бешенства, что вкупе с невоздержанностью жизни привело к апоплексическому удару. После смерти Каховского на Александру Федоровну смотрели несколько косо, недвусмысленно намекая на ее причастность к смерти супруга. Словом, репутация у этой дамы была крайне интригующая, и ее приезд оживил сонную жизнь города. В гостиных только и разговоров было, что о Каховской, и все старались заполучить ее к себе, дабы затем устроить званый обед и угостить всех Александрой Федоровной.

Однажды на рауте у губернского предводителя Вешнякова случился некий казус. Александру Федоровну как гостя особого, в свою очередь, решили угостить новомодной местной знаменитостью — актрисой Анастасией Аникеевой, примой и «первым талантом» актерской труппы театра отставного прапорщика Есипова.

— Это крепостная девица Павла Петровича, — перед тем как познакомить Каховскую с Аникеевой, сообщил Александре Федоровне предводитель Вешняков. — Ей нет еще и двадцати, но она уже исполняет роли первых любовниц в нашем театре. Если бы вы видели, как она играла Ильмену в «Синаве и Труворе» Сумарокова! — закатил глаза к потолку Вешняков. — Прима! Фемина! Хотя она не красавица, но когда играет на сцене, от нее положительно невозможно оторвать глаз! Многие молодые люди решительно сходят по ней с ума; наш пиит Григорий Городчанинов уже успел предложить ей руку и сердце и был отвергнут, а корнет Алябьев и капитан Бар-бот де Марни даже стрелялись из-за нее в Нееловской роще. Так что у вас в столицах Сандунова, Шевалье да Настенька Берилова, и у нас, стало быть, своя Настенька имеется, и ничуть не хуже…

Аникеева оказалась хрупкой девушкой небольшого роста, еще напоминающей подростка, но уже с замечательно сложенной фигурой. Она была черноволоса, как Каховская, и у нее были столь же выразительные карие глаза, как и у Александры Федоровны. Они вообще были похожи, как родные сестры, хотя у актрисы перед Каховской имелись преимущества: Настенька была моложе своей сестры лет на десять и на полголовы ниже ростом. Но это была еще только первая половина казуса. Вторая его половина заключалась в том, что на обеих в тот вечер оказались совершенно одинакового цвета мардоре[2] гродетуровые платья с атласной талией. Иная дама, а уж, тем паче сенаторская дочка, посчитала бы себя оскорбленной подобной схожестью с крепостной девкой, однако не таковской была Александра Федоровна. Она искренне рассмеялась и громко произнесла:

— Верно, мы обе шили свои платья у одного портного.

— Вряд ли, мадам, — ответила Настя и сделала привычный книксен. — Ваше платье много элегантнее.

Каховская подняла бровь и взяла Настю под руку. Более в этот вечер они не расставались.

Немногочисленные дамы, ожидавшие конфуза со стороны Каховской и, приготовившись посмаковать замешательство и неловкость бывшей их землячки, возомнившей себя столичной гранд-дамой, были обмануты в своих ожиданиях, и вечер продолжился, как и все подобные вечера, где собравшиеся знали все друг о друге, а стало быть, ежели и не являлись, то, по крайней мере, казались естественными и непринужденными, соблюдая наиважнейшее правило светского общества: non seulement ktre, mais pazaotre[3].

Когда прием подходил к концу, кто-то из присутствующих попросил Александру Федоровну рассказать о ее полете на монгольфьере, так по старинке называли в провинциях воздушные шары.

— Как, вы и об этом знаете? — удивилась, впрочем не особенно, Каховская. — Воистину, решительно ничего нельзя скрыть от любопытствующих взоров своих соотечественников.

— Так вы ведь из тех дам, что всегда на виду, — улыбнулся ей губернский предводитель. — К тому же об этом замечательном событии писали столичные газеты. Вы, как-никак, первая русская женщина, поднявшаяся в воздух и совершившая полет на воздушном шаре…

— О, нет, здесь вы ошибаетесь, — решительно не согласилась с Вешняковым Александра Федоровна. — Я — вторая. Первой была Анна Александровна Турчанинова.

— Которая Турчанинова? Та, что поэтка и магнетизерка?

— Она самая, — подтвердила Каховская. — Она летала на монгольфьере почти на год раньше меня.

— Ну, суть от этого не меняется, — заметил предводитель. — Первый раз или второй, а все едино, Для сего мероприятия требуется большая решимость и мужество, коих достанет не во всяком мужчине. А у вас вот — достало.

— И правда, расскажите, какаво это — парить вместе с птицами, — промолвила Аникеева своим негромким для актрисы голоском.

— И вам любопытно, моя милая? — по-сестрински посмотрела на нее Каховская.

Настя опустила глаза. Она и робела, и явно была польщена проявленным вниманием к ней такой необычной особы.

— Да, собственно, нечего и рассказывать, — поддалась, наконец, уговорам Александра Федоровна. — Правду сказать, напросилась я к этому воздухоплавателю Жаку Гарнерену. Он получил лицензию на полеты в столице и производил их на плацу Кадетского корпуса. — Сначала месье отказался, сославшись на непереносимость впечатлений от подъема в воздух для деликатной женской натуры. — Каховская усмехнулась и продолжила: — Но я все же настояла на своем, и Гарнерен взял меня с собой. Вот, собственно и все.

— Было, наверное, захватывающе увидеть город с высоты птичьего полета?

— Мы поднялись много выше, — ответила Каховская. — Поначалу, да, красиво. Люди казались крохотными, а экипажи напоминали бегающих взад-вперед муравьев. А потом налетел ветер, небо покрылось грозовыми тучами, пошел дождь. И стало темно и ничего не видно…

— Вы попали в грозу? — ахнул кто-то из присутствующих.

— Попали, — ответила Александра Федоровна. — А потом… — Она осеклась и замолчала.

Далее говорить было нечего. Вернее, незачем. К тому же ее тогдашние ощущения трудно было бы передать словами. Ну как расскажешь о том неописуемом и стесняющем дух священном восторге перед необузданной стихией, когда над тобой разрывается небо с таким страшным грохотом, будто кто-то над твоей головой, со всего размаху сильно лупит металлическим ломом по листу железа. И закладывает уши, и бесполезно что-либо кричать тому, кто всего лишь в полусажени от тебя. Все небо затянуто черными тучами, вместе с коими ветер гонит невесть куда хлипкий монгольфьер, с подвешенной к нему утлой корзиной, раскачивающейся из стороны в сторону, как детские качели… Льет холодный дождь, от которого никуда не укрыться, и его крупные капли бьют прямо в лицо, в какую бы сторону ты ни повернулся; сверкают изломанные молнии, проносящиеся, кажется, всего в нескольких саженях от сферы воздушного шара. Одно попадание — и окончено путешествие, не только на монгольфьере, но и на сей бренной земле. Но, Боже мой, какой это сладостный ужас, какое мучительное наслаждение ощущать вокруг себя смертельную опасность и смотреть ей прямо в глаза! Противостоять ее мощной силе, сладить с которой нет никакой возможности, да и желания. Тело трепещет от страха, но воля ликует! И от всего, что творится вокруг, хочется смеяться и плакать, сжаться в комочек и спрятаться в уголке корзины монгольфьера и в то же время выпрямиться во весь рост и неистово кричать в это черное небо, в стену дождя, в нескончаемый гром и ветер. И она кричала, и знаменитый воздухоплаватель месье Жак, коему, несомненно, чужды были малодушие и трусость, косился на нее тревожным взглядом, в котором отражались сверкающие блики молний.