Но как я могла сказать об этом Глебу?

– Будь так добр, отвези меня в шашлычную при рынке!

Интересно, какое выражение лица у него стало?

И что бы он сказал?

Да и столик в «Акватике» уже заказан…

В общем, поехали туда.

Как только я села в машину Глеба – автомобиль у него был такой же, как и он сам, новенький, аккуратный, но без признаков индивидуальности, – мой кавалер приобрел такой вид и осанку, словно я была ребенком или душевнобольной, а он принял на себя попечение обо мне. Глеб вел машину подчеркнуто осторожно, спрашивал, не дует ли мне в окно, не хочу ли я воды, не нужно ли поставить другую музыку.

– Ты прямо как мой отец, – сказала я.

Кажется, он принял это за комплимент.

В общем, рассчитывать на интересный вечер не стоило. Но недаром у меня была гувернантка. Я вполне могла поддержать светскую, интересную, но ни к чему не обязывающую беседу. Решив не разбрасываться по пустякам хорошим материалом, я пустилась рассказывать Глебушке про венские балы. Он лучезарно кивал и улыбался – усиленно делал вид, что ему это интересно. А может, ему и в самом деле было интересно, кто его знает. Чтобы компенсировать себе скучнейший ужин, я заказала самый дорогой десерт – грушу, сваренную в меду, с карамелью и лавандовым мороженым. Это оказалось совсем невкусно, и я завидовала красивой девушке за соседним столиком, которая ела вишневый штрудель. Ее спутником был одышливый толстяк, вероятно, отец. Он шумно питался гурьевской кашей. Девушка, по всей видимости, по-своему истолковала мои взгляды, потому что вдруг покраснела и стала поправлять блузку от Валентино мелкими клевками пальцев, а потом вызывающе уставилась на меня.

Не то чтобы мне хотелось продолжить вечер. Но как-то казалось – вдруг невидимая рука убавит свет, напряжение схлынет, и мы станем юной, влюбленной, хохочущей парой. Помчимся куда-нибудь танцевать – всю ночь напролет. Поедем встречать рассвет на Воробьевы горы…

Глупо было на это рассчитывать. После ужина Глеб повез меня домой. Быстро. Словно не мог дождаться, когда этот вечер кончится.

Я пригласила его зайти вежливости ради, не ожидая согласия. Но он согласился. Может быть, для того, чтобы лишний раз попасться на глаза Аптекарю. Продемонстрировать лояльность и рвение. Я плохо думала о Глебе, но ничего не могла с собой поделать. Я слишком привыкла подозревать. Мы вместе прошли по узкой каменной дорожке к дому. Наши плечи соприкасались, но мы не взялись за руки. По особым приметам я поняла, что Аптекаря нет, и обрадовалась. Открыла дверь своим ключом. В прихожей горел мягкий свет. Ирина спустилась со второго этажа нам навстречу. На лестнице было темно, и мы увидели сначала ее ступни в мягких туфельках и ноги, обтянутые джинсами, потом кашемировый свитер цвета клюквы, который я привезла Ирине из Италии… А потом появилось ее лицо, и я почувствовала плечом, как вздрогнул Глеб. Я не смотрела на него, но ощущала охватившее его беспокойство. Он блестяще справился с собой – для свежего человека. Я привыкла к внешности Ирины Давыдовны с детства, другой ее и не помнила.

Она немного хромала и припадала на один бок.

А ее лицо…

Если посмотреть слева – это было вполне миловидное лицо достойно стареющей женщины.

Правая же часть лица стянута была глянцевым бело-розовым шрамом. Глаз был слегка оттянут вниз, уголок рта, напротив, вздернут в усмешке. Правая ушная раковина тоже оказалась изуродована, изорвана, но этого не было видно – Ирина прикрывала ухо небрежно падающими волосами.

Я к ней привыкла и не замечала особенностей ее внешности.

Более того, она казалась мне красивой.

Ведь она мне была ближе всех на свете.

С ней одной на свете я могла поговорить. Она служила чем-то вроде буфера между мной и Аптекарем. С ней мы ходили на могилу к моей маме и сестре, погибшим в автокатастрофе.

Черный мраморный обелиск, изображавший плачущего ангела, высился на скромном кладбище, где не хоронили ни известных актеров, ни политиков, ни бизнесменов. Даже неясно было, как Аптекарь мог выбрать для упокоения своей жены и дочери такое… непафосное место. Может, тогда он еще не был столь оглушительно богат? Да нет, о нищете разговора не шло. Я смутно помню маму – не лицо ее, а ощущение ее беспокойного присутствия. Чуть больше я помню сестру – хотя не уверена, что это именно она, а не мое отражение в зеркале. Она живая, очень смешливая. Она ласкова, любит сидеть у взрослых на коленях и обниматься. У нее в волосах красивые заколки с крупными стразами, они привлекают меня неудержимо, я тяну к ней руки – и она тянет ко мне свои. Вернее всего, в моих волосах сверкают такие же заколки, и они также привлекают ее…

Помимо этого воспоминания, хорошего, у меня есть и другое – плохое.

Ночь. Мы куда-то срочно уезжаем – я, сестра и мама. Сестра уже сидит в машине, а меня мама тянет за руку. Я плачу, упираюсь, я не хочу, не хочу никуда идти! Уже поздно, в это время мне всегда дают теплого молока и укладывают в постель. Я чувствую усталость целого дня, она отдается у меня в груди неприятной дрожью, от этой дрожи хочется хныкать. Все же мама сажает меня в машину, и тут я вспоминаю, что мы забыли барашка.

Моего чудесного мягкого барашка, чья белая шерстка пахнет так знакомо и приятно! Кудрявого, мягкого барашка с доброй и кроткой мордочкой! Я не расстаюсь с ним ни на минуту, он всегда со мной – и за едой, и на прогулке, и во время сна.

Как же я могла забыть своего барашка? Он должен ехать с нами!

Дверь захлопывается с неумолимым ужасным лязгом.

Я бью по спинке водительского кресла. Я встаю ногами на сиденье и обнимаю маму за голову, за лицо.

– Мамочка, вернемся, вернемся за барашком!

Она отводит мои руки от своего лица, отбрасывает их, говорит мне что-то. Она убеждает, увещевает и обещает, смысл ее слов ускользает от меня, но по тону я понимаю – мы не вернемся за барашком, он где-то в темноте, один…

Может быть, плачет и зовет меня.

Эта мысль причиняет мне физическую боль, и я снова кричу и умоляю.

Но мои крики заглушает визг тормозов. Машина закладывает крутой вираж, я валюсь на обмякшую, неподвижную сестру. Мир переворачивается, я стукаюсь обо что-то головой. Я слышу крики. Меня хватают, тормошат, я лечу по воздуху куда-то, и вдруг рядом появляется мой барашек. Я обнимаю его и проваливаюсь в забытье.

Я никому и никогда не рассказывала про это воспоминание. Да и кому оно могло показаться интересным? Только Аптекарю и Ирине Давыдовне – а им и без того были знакомы обстоятельства смерти моей сестры и матери…

Только вот догадывается ли кто, что в этой смерти могла быть виновата я?

Что это я кричала, плакала, била ногами по креслу и хватала мать руками за лицо, чтобы она вернулась за моим барашком?

Безусловно, моя истерика ее отвлекала. Она не могла сосредоточиться на дороге и врезалась во что-то или столкнулась с другой машиной. По злой иронии судьбы я, виновница трагедии, осталась в живых.

А обе они – погибли.

Не потому ли отец ко мне так холоден и равнодушен?

Быть может, это и не равнодушие, а старательно сдерживаемая ненависть?

Даже если он и не знает, какую страшную роль сыграл в этой истории мой белый барашек…

Но вдруг Аптекарь сравнивает меня с моей сестрой, живой, смешливой и ласковой девочкой, обожавшей сидеть у него на коленях и обниматься?

Вдруг он думает про себя – пусть бы та, другая, осталась в живых?

А эта – молчаливая, мрачная и угрюмая девица – погибла бы.

У него могла быть совсем другая дочь. Она бы оживила своим присутствием этот большой, холодный дом. Она бы придала лоск его богатству. Она бы хохотала и пела, вышла замуж, родила бы внуков-богатырей. Двух или трех наследников.

А на меня надежда плохая.

Или он думал о моей матери?

Ведь недаром Аптекарь так и не женился после ее гибели.

А он был еще молод. Он мог бы жениться еще раз десять. Как многие его соратники – на длинноногих моделях, на безголосых певичках и просто на юных хищницах, слетавшихся на запах денег, как мотыльки на пламя свечи. Год от года его избранницы становились бы все моложе и моложе – сначала приближаясь ко мне в возрасте, потом сравнявшись, а после уж и снова отдаляясь. Только уже в другую сторону.

Но Аптекарь так и не женился.

Видимо, он очень любил мою мать. Ни разу на моей памяти не ходил на ее могилу – значит, любил живой, а не свои воспоминания о ней. Никогда не говорил о ней – значит, любовь оказалась сильнее слов.

Мама была очень красивая, если судить по тем немногим фотографиям, что сохранились в доме.

Какие волосы! Как солнечный свет!

Какие глаза! Как небесная синева!

На одной из фотографий мама придерживает на голове крошечную, ослепительно сверкающую диадему. На ней сильно декольтированное платье. Она улыбается во весь рот. Зубы сверкают. На заднем фоне можно различить буквы: «Московская краса…»

Мама побеждала на конкурсах красоты.

Я набрала во вездесущем «гугле» ее имя.

Гугл молчал, как партизан.

Очевидно, она участвовала в конкурсе под девичьей фамилией. Я ее не знала. Спрашивать не хотела. Но на обороте фотографии с короной кто-то (мама?) написал карандашом дату.

Надпись почти стерлась, но различить было еще возможно. Я обвела карандашные линии ручкой и забила дату конкурса «Московская красавица» в поисковик.

В тенетах Интернета нашлась и фотография московских красавиц девяностого года. Мама вышла плохо – ее трудно было узнать, но я знала, что это она и есть. Избранная королевой красоты блондинка – ногастая, грудастая, – заслонила ее букетом белых роз. Анжелика Анисимова. Приз зрительских симпатий. В настоящее время проживает в Майами.

Невзирая на явную ошибку, вкравшуюся в биографию мамы, – она не могла проживать в Майами, она лежала на маленьком кладбище, и черный мраморный ангел плакал над ней уже много лет – я была рада этой заметке. Я была счастлива, что нашлось какое-то свидетельство о том, что у меня была живая и веселая мама, которая даже побеждала в конкурсах красоты…