День был полон запахов, он был черникой, что росла вдоль тропинок, по которым гоняли скотину. Он приходил с моря, когда я ходил босиком по воде у прибрежных камней и соленый ветер щекотал мне ноздри. День замирал и останавливался, когда я забирался на галерею сеновала, где ко мне снизу поднимался аромат плотно уложенного сена.

Я стоял у кровати Карны и думал: что я, Вениамин Грёнэльв, делаю здесь, на Стуре Страндстреде?

Этот нехитрый вопрос завладел моим мозгом, а запах грудного ребенка тем временем стал еще явственней.

Я был эпицентром. И жизнь моя вдруг стала простой и понятной.

Бабушка Карны встретила Дину по-королевски. Она даже налила портвейн в маленькие рюмки со сколами по краям.

Наверное, у нее затеплилась надежда на то, что Дина заберет несчастного ребенка. На щеках у бабушки пылали красные пятна, когда она рассказывала, как она выкармливала свою правнучку, с первого дня оставшуюся без матери. Она говорила о себе так, словно уже умерла от старости. Вплетала в свой рассказ подробности, свидетельствующие о жестокости мира к тем, у кого нет ни здоровья, ни средств, чтобы заботиться о своих близких.

— Теперь-то она уже хорошо переносит разбавленное молоко! — уверяла бабушка Дину. — Смотрите, какая она здоровенькая! — И опять:

— Она так быстро растет… ей нужна одежда… Ума не приложу, что с ней делать… Добрые люди не растут на деревьях… Сейчас у нее, у бедняжки, вылезли все волосики, а когда она родилась, они были черные и все в колечках, совсем как у ангелочка… Они так украшали ее головку… Сударыня сама увидит… До сих пор не могу поверить… Бедная Карна… До сих пор не верю…

— Она похожа на Карну? — спросила Дина.

Бабушка быстро подошла к комоду и взяла фотографию Карны. Карна улыбалась из-под стекла. Это создавало неверное впечатление. Карна редко улыбалась.

— Как будут звать девочку? — спросила Дина, пристально глядя на фотографию.

Воздух вдруг сделался тяжелым и плотным, мне показалось, что я не выдержу этой тяжести. Но я выдержал.

Дина не позволила считать себя спасительницей. Холодная дистанция, как оболочка, окружала ее со всех сторон. Она была полна сочувствия и вместе с тем оставалась как бы вдали. Мои мечты о матери, которая вдруг раскаялась и стремится к искуплению, рассыпались в прах. Нет, она была женщиной, которая случайно наклонилась над кроватью Карны, подняла малютку и спокойно положила ее мне на руки.

— Девочка обделалась, — сказала бабушка Карны таким тоном, словно это произошло только потому, что я взял ребенка на руки.

Тогда я засмеялся. Я стоял с обделавшимся ребенком на руках и не знал, что мне с ним делать. Но я смеялся. Потому что уже принял решение. Это было безумие! И вероятно, первый выбор, который принадлежал мне.

Мы вернулись на Бредгаде и уже собирались ехать на вокзал. Дина держала в руках свой саквояж, я взял ее чемодан. Свободной рукой я схватил футляр с виолончелью:

— Ты должна взять ее с собой! Дина поглядела на футляр:

— Нет!

— Ты должна! Я беру с собой маленькую Карну и Книгу Ертрюд, а ты — виолончель. И мы квиты!

Извозчик, который должен был отвезти нас на вокзал, загрохотал во дворе. Дина неохотно взяла виолончель.

— Хорошо. Благослови тебя Бог, Вениамин! Мы с тобой квиты! — быстро проговорила она и повернулась ко мне спиной.

* * *

Все было таким хрупким, нереальным. Дина сидела, поставив футляр с виолончелью между коленями, и смотрела на крыши домов. Я почему-то вспомнил, как однажды в Рейнснес пришла олениха с олененком. В ту зиму было особенно много снега. Олениха шла по кромке леса, выискивая мох. Робкая, настороженная. Готовая в любую минуту обратиться в бегство.

Я помог Дине сойти с извозчика, и мы вошли под своды вокзала. Конструкции, несущие крышу, казались футляром. Через светлевший вдали полукруг приходили и уходили поезда. С вокзала они как будто отправлялись прямо в полное опасностей небо.

Голоса, гудки паровозов, грохот провозимых мимо ящиков. Бессмысленный шум чужого мира. Когда просвистел свисток и поезд медленно тронулся с места, Дина крикнула, стараясь схватить мои руки через открытое окно:

— Благослови тебя Бог, Вениамин! И она исчезла.

Я видел ее. Она сидела под высоким серым мостом и играла на виолончели, а мир вокруг распадался на части. Она подняла голову и обратилась ко мне:

— Ты можешь судить меня, Вениамин. Будь строг, если хочешь. Все уже решено. Любовь — это горе. Она научила меня всему, что я знаю. Музыка…

— А люди, Дина? Я, например…

— Я несу тебя в себе.

Она наклонилась вперед, и лицо ее скрылось. Легкие, плавные движения. Округлые плечи. Пальцы и запястья казались продолжением струн. Из виолончели лились звуки.

— Горе будет твоей виолончелью. Играй! Тебе придется узнать, кто ты!

Небеса посветлели. Мост окрасился в красный цвет. Я закрыл глаза. Меня охватила усталость.

— Концерт для виолончели Гайдна, Вениамин. С большим или маленьким оркестром, но я должна доиграть его до конца. Это моя жизнь!

Теперь она была рядом со мной. Тихо шуршали ее широкие рукава. Когда она водила смычком, рукав то поднимался, то скользил вниз. Рука то обнажалась, то скрывалась под тканью.

Виолончель владела объятиями Дины. Поэтому я уцепился за ее колени, прижался щекой к ткани платья и чувствовал, как музыка через ее тело и колени переливается в меня. Теперь музыка принадлежала мне.

Я думал, Дина сейчас скажет, что я уже слишком большой, чтобы цепляться за мамины колени. Но она, поглощенная своим, ничего не сказала. Склонившись к виолончели, она слушала свою собственную мелодию.

В это время вступил оркестр. Я и не подозревал, что он здесь присутствует. В моей голове. У меня лопнули барабанные перепонки. Из ушей текла кровь и в такт музыке капала на нас обоих. Боль принесла исцеление.

Потом все стихло.

И я отпустил Дину.

ЭПИЛОГ

Когда ты ехал домой с горы Мориа, тебе не нужно было никаких похвал, которые утешили бы тебя в твоей потере; ибо ты обрел все и сохранил Исаака. Разве это не так?

Иоханнес де Силенцио. Страх и трепет

Я стоял под высокими сводами вокзала и смотрел вслед поезду. Небо вдали казалось свинцовым полукругом, поглотившим и Дину, и огнедышащего змея, исполненного первобытных сил, который, извиваясь, уползал из моей несчастной жизни.

Когда я наконец оглянулся по сторонам, сзади в двух шагах от меня стоял Аксель. У него было лицо безумца.

— Что с тобой? — спросил я.

— Она не захотела, чтобы я пришел на вокзал.

— Почему?

— Она хотела попрощаться с тобой без посторонних.

Я промолчал. Пошел по направлению к выходу. Он шел за мной. Мне стало жалко его. Или себя. Я-то понимал, что может крыться за словами: «Она не захотела, чтобы я пришел на вокзал».

Немного спустя, когда мы сидели в погребке на Вестергаде, Аксель сказал, даже не обращаясь ко мне:

— Ну вот и конец… игре.

— Да.

— Я тоже уезжаю.

— Домой?

— В Берлин!

— Нет! — решительно заявил я.

— Поеду!

— Ты не должен этого делать! — Я не сдавался.

— Посмотрим!

— Это может стоить тебе…

— На те деньги, что я занял, я один смогу прожить в Берлине в два раза дольше, чем с тобой. Но я найду себе какую-нибудь работу.

Я протянул к нему руку:

— Нет, нет, ты не должен!.. Я имел в виду не деньги! Он засмеялся мне в лицо.

Как отговорить его от этой поездки?

— Дина — опасная женщина! — глупо сказал я.

— Это я понимаю! — Он был влюблен.

— Она не сможет смириться с тем, что ты когда-нибудь бросишь ее.

— По-моему, это ты не можешь смириться с тем, что тебя бросили.

— Возможно. Но опасна она, а не я.

Как мне было убедить его? Удержать от поездки в Берлин? Спасти от того, чтобы он не оказался сломанным ногтем? Наверное, следовало сказать: «Она застрелит любого, кто пришел лишь поучиться и поиграть»?

— Дина иначе относится к добру и злу, Аксель, чем вы в вашей пасторской семье… Неужели ты не понимаешь?

— Если б она относилась к этому так же, как мы, я не обратил бы на нее внимания! — радостно воскликнул он.

Я сделал глубокий вдох. Мне требовалось воздуха на целый ураган.

— Он был крупнее тебя, старше и умнее! — выдохнул я.

— Кто он?

— Русский.

— Какой русский?

— Человек, которого она застрелила! Он не понял, что Дина не смирится с тем, что ее бросили!

Все, дело сделано! Я вырыл для нее волчью яму. В душе Акселя. Некоторое время эта яма будет не видна из-под густой зеленой листвы. А потом Дине будет уже не спастись. В один прекрасный день, когда месяц будет плыть над чужими крышами Берлина, она упадет в нее. И, падая, поймет, что яму эту вырыл я.

Передо мной сидел высокий, сильный человек. Глаза его были широко открыты, кончик языка скользил по губам. Он долго облизывался, потом сдержанно произнес:

— Ты все это выдумал, Вениамин, чтобы я не приближался к ней!

Я заметил, что он не смог сказать: «К твоей матери», он сказал: «К ней». «Я бы тоже так сделал», — подумал я.

— Напротив. С тех пор как мне стукнуло одиннадцать, я всячески изощрялся, чтобы никому не сказать об этом.

По его лицу я видел, что он пытается осознать мои слова. Наконец у него вырвалось:

— Будь что будет! Я еду к ней!

— В тот раз было много крови. Не меньше, чем при родах Карны. У него была прострелена голова. Он лежал в вереске. Я стоял и смотрел на него. Был ясный осенний день. Солнце…

— Перестань!

— Ты прав, — согласился я. Мы помолчали.

— Понимаешь, я знал ее всю жизнь. Не только эти несколько дней… Понимаешь? — сказал он спокойно. В этом светловолосом человеке была какая-то непонятная покорность. — Значит, она?.. И это кому-нибудь известно?