Меня охватило беспокойство. Она наблюдала за мной.

— Ты боишься, Вениамин? И давно? Чего же ты боишься? Суда?

— Я? По-моему, суда могла бы бояться ты?

— Я и боялась. Но не очень. Пока не получила твоего письма, в котором ты грозился взять вину на себя.

— Ты не сможешь остановить меня, если я захочу это сделать!

— Смогу, Вениамин! Но не советую заставлять меня прибегнуть к моему средству.

Она смотрела мне прямо в глаза. Без угрозы. Просто устало.

— Неужели ты не раскаиваешься, Дина? Никогда и ни в чем?

— Ты думаешь, что после всех этих лет я стала бы донимать тебя рассказом о своем раскаянии?

— Но ты раскаиваешься?

Где-то плескалась вода, ударяясь о камни.

В ее глазах не было враждебности. Они ничего не скрывали. Как ничего не скрывали глаза Карны и моего ребенка.

— Раскаяние — это для людей, которые считают, будто раскаяться легко.

— И ты никогда не нуждалась… в прощении?

— Кто обладает такой силой, чтобы простить Дину? Что я мог ответить на это? Сказать: Бог, и только.

— Это была любовь? Ты убила из-за любви? — Я с трудом выдавил из себя эти слова.

— Любовь…

Она произнесла слово «любовь», точно попробовала его на вкус. Точно услышала в первый раз.

— Что, Дина?

— Расскажи мне о любви, Вениамин! У меня перехватило дыхание.

— Я ничего не знаю о ней, — сказал я наконец.

ГЛАВА 22

На седьмой день Дина насвистывала, когда одевалась.

Она объявила, что солнце давно встало и мы должны отправиться в парк Дюрехавен. Под сень деревьев, к оленям.

— Жизнь — это не только морской туман! — весело сказала она.

Мы пошли в трактир к нашему хозяину и позавтракали во дворе за неструганым столом. С моей стороны на столешнице были вырезаны два сердца и две буквы — "В" и "Д". Я показал на них и улыбнулся. Дина склонила голову набок и засмеялась.

— В именах есть что-то загадочное, — задумчиво сказала она и вдруг спросила:

— Между прочим, а как зовут твою дочь?

Я не был готов к такому вопросу и ответил правду: я не знаю. Никогда об этом не думал.

— По-моему, об этом стоит подумать. Человек не может жить без имени.

Я промолчал. Дина стала читать в газете о праздновании Иванова дня. Мы кончили завтракать.

— Может, ты все-таки решишь это, Вениамин? — спросила она.

— Что именно? — Я сделал вид, будто уже забыл о нашем разговоре.

— Как ты назовешь своего ребенка?

— А ты пойдешь со мной туда?

Я вдруг понял, что все время думал об этом. Хотел спросить и услышать ее ответ.

— Это зависит от одной вещи.

— От какой?

— Дашь ли ты этому ребенку свою фамилию.

— А если нет?

— Тогда мне нечего там делать.

— Ты думаешь…

— Думать надо не мне, — оборвала меня Дина и приготовилась идти.

* * *

Копенгагенцы приехали в Клампенборг праздновать Иванов день на пароходе и на поезде. Парк пестрел и колыхался от летних платьев, широкополых шляп и зонтов. Мужчины пыхтели в сюртуках, и шляпы прилипали у них к головам. Повсюду звучали веселые голоса и духовая музыка. Торговец леденцами ходил с корзиной на животе и громко предлагал свой товар. И он сам, и его леденцы медленно таяли от жары. Солнце палило нещадно. Громыхали кареты состоятельных горожан, от лошадей валил пар. Всех донимала пыль. От нее резало глаза.

Мимо нас проскакал модно одетый всадник со шпорами и с хлыстом. Я заметил взгляд, брошенный им на Дину. На ней было светло-зеленое платье и легкая развевающаяся накидка. Охваченный детской ревностью, я злобно подумал, что ему, конечно, не по карману иметь собственную лошадь. Он просто хотел покрасоваться в костюме для верховой езды.

По площади шла молодая пара. Женщина катила детскую коляску. Дурацкое трехколесное сооружение. Если бы у коляски не было верха, ее можно было бы принять за черный гроб на колесах, сужающийся к одному концу, с наброшенным сверху покрывалом и без каких-либо признаков жизни.

Дина показала мне на вывеску «Кабачок на Белльвю».

— Нет! Только не туда! — раздраженно сказал я. — Идем в другое место!

Она промолчала. Но я заметил, как она на меня глянула.

Вскоре мы уже ехали на извозчике по Страндвейен. Кучер предложил нам баварского пива, которое держал у себя под сиденьем. Дина невозмутимо пила пиво, тому, как она это делала, мог бы позавидовать любой каменщик. Потом она закурила сигару и откинулась на спинку сиденья. Затянувшись несколько раз, она передала сигару мне. Она так откровенно наслаждалась поездкой, что у меня не было нужды поддерживать разговор.

Когда мы уже сошли с извозчика и пошли по парку, Дина вдруг заговорила о рябиновой аллее в Рейнснесе и о березах в саду. Нам стало даже весело оттого, что мы оба так любим деревья.

Кругом все двигалось, смеялось и казалось призрачным. Я подумал, что когда-нибудь в будущем буду говорить: «Это было в Иванов день, когда мы с Диной гуляли по Дюрехавену в Клампенборге».

Этот день носит имя Иоанна Крестителя. Почему-то я думал о Фоме и об Иоанне. О них обоих. Я даже видел их перед собой. Это был сон наяву. Кто-то все время являлся мне из тени деревьев. Один раз я мог бы поклясться, что это существо не менее реальное, чем мы с Диной.

Могучие дубы уже давно полностью раскрыли свои толстые кожаные листья. Креститель наклонился возле изгороди. У него было лицо Фомы. Зима прошла, и он подбирал принесенное ему подаяние. Серьезный, молчаливый. В плаще из верблюжьей шерсти, подпоясанном ремешком. Нашел ли он сегодня своих кузнечиков? Или сегодня был день дикого меда? Что он думал о нашем языческом праздновании Иванова дня? Он, ставший символом очищения и облагораживания каждого человека, что он думал о нас с Диной? Видел ли, как мы отмечаем праздник пивом и сигарами, несмотря на то что все так перепуталось и ребенок еще не получил имени? Видел ли, как перемешалось хорошее и плохое? И в людях, и в природе? Видел ли он нас уже тогда, когда впервые крестил людей водой и обращал их в свою веру? Видел ли он Дину, не верящую в раскаяние? Видел ли зеленеющий клевер? Цветущую бузину и розы? Чувствовал ли их аромат? Понимал ли, что еще не пришло время собирать плоды? Знал ли, что он мой отец? Догадывался ли, что мне нужно время? Что эта зима была чертовски трудной?

* * *

— Дина, ты понимаешь, что мне нужно время? Она сидела, закрыв глаза и прислонясь спиной к стволу дерева. И ответила мне, не открывая глаз:

— Время — это не то, что человеку нужно. Это то, что он иногда получает.

Я обратился за утешением к Крестителю. Дина меня не утешила.

— Мне не хватает лошади, — сказала она через минуту.

— Мы можем выйти на дорогу и взять извозчика, — предложил я.

— Нет, мне нужна просто лошадь, — вздохнула она.

— Ты знаешь датское предание о том, как черт с ведьмой решили в ночь на Иванов день устроить праздник и отправились на помеле на Блоксберг. С тех пор люди кладут перед дверью веточку рябины, чтобы оградить себя от пролетающей мимо нечисти.

— Что-то они нынче припозднились, уже темнеет, — засмеялась Дина.

— Если человек хочет увидеть, как они летят на помеле на Геклу, Блоксберг или куда-то в Норвегию, он должен в полночь спрятаться на перекрестке под бороной, повернутой зубьями к небу. Тогда, возможно, он увидит кое-кого из своих знакомых, несущихся на помеле и считающих, что они стали невидимками. Можно, например, увидеть ведьму… и весьма удивиться, узнав в ней свою знакомую.

Дина сдвинула шляпу на затылок и повернула ко мне голову. Ее фигура сливалась с зеленью, а покачивающиеся ветви деревьев осыпали золотыми монетами то лицо, то плечи.

Я подошел и прикоснулся к ней, чтобы убедиться, что она настоящая.

— Ты думаешь, ведьмы злые? — спросила она.

— Почему тебя это интересует?

— Мне показалось, что ты так считаешь.

Я мог бы загладить неловкость, наклонившись к ней и сказав что-нибудь приятное. Но от нее исходил незнакомый, дорогой запах. Чей? Человека, который проектировал и строил дома? Кто подарил ей эти дорогие духи? Почему я не спросил у нее об этом?

Вдруг она прижалась щекой к моей груди и сказала:

— Не считай меня злой!

Я опустился перед ней на колени и обнял ее.

— Я так и не считаю, — прошептал я.

Небеса потемнели. Между стволами сверкали последние стеклянные колонны солнечных лучей. Зелень приобрела коричневатый и призрачно-синий оттенок. Я больше не сопротивлялся. И меня понесло туда, где все было явью и сном. Просто было.

* * *

Мы нашли павильон, где можно было поесть.

Праздник уже начался. Люди шли компаниями. Семьями. Молодежь держалась друг друга. Студенты обнимали своих подружек. В корзинах звенели бутылки.

Невозможно всегда знать, почему ты что-то сказал или сделал. Я заговорил о сочинениях Кьеркегора. О жертве Авраама и о том, что я об этом думаю. Дина не перебивала меня. Не знаю, понимала ли она, о чем я говорил, но иногда она кивала. Один раз даже улыбнулась, словно про себя. Я как раз упрекал Авраама за то, что он предал Исаака, не сказав ему, что собирается принести его в жертву.

— Жертвы бессмысленны, — вдруг перебила меня Дина. — Люди не умеют жертвовать, не надеясь получить за это вознаграждение. Авраам надеялся получить расположение Господа. Он не хуже и не лучше других. Просто он хотел принести более серьезную жертву, чтобы Господь обратил на него внимание.

— Дина, все не так просто! Ведь речь идет о вере! Она поглядела на меня и еще раз улыбнулась.

— Ты много читаешь! — сказала она.

— Ты слышала что-нибудь о Кьеркегоре?

— Возможно. Но, должно быть, забыла. А вот рассказ из Библии я хорошо помню.

Наверное, мне все-таки следовало поделиться с ней своими мыслями. Чтобы когда-нибудь потом, когда все будет уже в прошлом, я мог говорить: «Мы с матерью ели луковый суп в Дюрехавене и беседовали о Кьеркегоре и Аврааме, который хотел принести в жертву своего сына».