Остальные изливают свою благодарность в словах службы, ибо последний час, который означает конец дня и начало Великого Молчания ночи, начинается с покаяния, но потом движется к радости. Даже сестра Юмилиана кажется спокойной и почти счастливой, а прежде непокорная послушница Серафина, которая, как поговаривают, получила особое распоряжение ухаживать за своей бывшей наставницей, чистейшим голосом возносит начальные слова двадцать девятого псалма: «Ты превратил скорбь в ликование, совлек с меня власяницу и препоясал меня радостью. О, мой Господь, я буду благодарить Тебя вечно». Те сестры — а их не так уж мало, — которых ее внезапное преображение настораживает не меньше, чем раньше раздражаю ее откровенное бунтарство, неожиданно для себя возносят дополнительную благодарность за то, что община обрела свое прежнее равновесие. И что теперь ничего не помешает встретить карнавал со всеми его удовольствиями и развлечениями.

Аббатиса, как всегда, непогрешимая в своей строгости и отказе от фаворитизма, дожидается конца службы, чтобы выразить восхищение сестре-травнице, задержавшись рядом с ней и кивком головы приветствуя ее возвращение в общину. Тех, кто оказывается поблизости в момент этой встречи, поражает теплота во взгляде мадонны Чиары, не говоря уже о легчайшем кивке, адресованном ею юной Серафине, которая от неожиданности заливается под вуалью глубочайшим румянцем.

Три часа спустя, когда община погружается в глубокий сон, та же юная послушница выскальзывает из своей кельи, пряча под платьем сверток. Вскоре изумительной красоты мужской тенор, спускающийся по улице к реке, доносится через стену. Он поет о юной любви и о женщине с волосами, словно золото, — стихи Петрарки, положенные на запоминающуюся мелодию. Когда песня заканчивается, ей отвечает другой голос, скорее женский, чем мужской, он держит одну высокую, вибрирующую ноту, пока глухой удар чего-то тяжелого о землю по ту сторону стены не прерывает ее.

Через три дня та же процедура повторяется в обратном порядке. В ту ночь Серафине особенно везет. В канун карнавала ночная сестра поменяла время своих обходов, и послушница едва успевает закрыться в своей келье, как в коридоре раздаются ее гулкие шаги.

Полностью одетая, девушка лежит на постели, прижимая тяжелый сверток к бьющемуся сердцу, и слушает, как шаги останавливаются у ее двери, медлят, а потом двигаются дальше. В темноте, когда все снова стихает, она разворачивает пакет и ощупывает два тяжелых, недавно выкованных ключа, обернутых письмом.

Теперь они ничем не могут ей повредить. Она готова. Остается только ждать.

Глава двадцать пятая

Встав на ноги, Зуана менее чем за неделю пресекает дальнейшее распространение болезни. У больных лихорадка постепенно угасает естественным путем (в городе вспышка заболевания уже идет на убыль), а главная прислужница, у которой жар держится дольше, три дня спустя выходит из своей кельи с порозовевшими губами и новыми силами; счастливый исход, поскольку ее визиты в складское помещение становятся еще более частыми.

Репетиции пьесы входят в заключительную стадию. Персеверанца в своей келье в совершенстве выучивает слова, соседки слышат, как она повторяет их даже в болезненном забытьи. В трапезную теперь можно попасть только во время приема пищи, в остальные часы там орудуют плотники, сооружающие сцену и декорации. На три дня звуки пилы и молотка становятся непременным аккомпанементом труда и молитвы в общине, а присутствие мужчин, хотя и незримое, добавляет пикантности ее жизни, послушниц и пансионерок теперь никуда не отпускают одних. Есть одна история, так часто повторяемая, что она наверняка должна быть апокрифом, о том, как одна особенно прекрасная будущая обитательница монастыря в Прато провела внутрь своего любовника, переодетого рабочим, который чинил скамьи в церкви, а под конец своего пребывания вынес ее наружу в огромном мешке с инструментами. От одной мысли об этом монашки помоложе от возбуждения падают в обморок — но ведь сейчас карнавал, в конце концов, а когда тело находится в заключении, уму особенно хочется поиграть.

Снаружи город тоже приходит в движение. Семейные визиты в парлаторио свидетельствуют о новой волне приезжих: люди стекаются из Мантуи, Падуи, Болоньи, Венеции; некоторые прибывают даже из самого Рима. У Феррары репутация зажиточного города, где умеют петь и веселиться. Говорят, что, проходя мимо дворца, можно слышать, как трубят слоны, привезенные специально ради свадебного пира семейства д’Эсте и оставленные на карнавал. Герцогский сад преобразился в одну огромную декорацию, освещенную тысячами свечей, с гротами, храмами и даже огромной пирамидой, и все ради замысловатой игры, в которой рыцари будут завоевывать руку своих дам, сражаясь с драконами и разгадывая загадки, но поскольку победить должен, конечно же, герцог, ходят слухи, будто загадки подбирали специально, дабы они соответствовали его не слишком широким познаниям.

Тем временем на улицах вокруг монастыря разыгрываются сцены невоздержанности и дебоширства. По всему городу молодые люди примеряют карнавальные маски, и разве можно, спрятав лицо, усидеть дома? Нарушение мира и покоя горожан в дни карнавала давно уже стало признанной частью праздника. Нарушать покой монахинь — дело куда более серьезное, преступление как против Бога, так и против самих женщин, но и тут во имя хорошего настроения допускаются кое-какие вольности. И вот уже через стену летит из пращи послание, которое ночная сестра подберет после первой молитвы: свернутые в ком бумажные листы, исписанные мадригалами и плохими стихами. Мадонна Чиара вздыхает, пробегая листки глазами, и скармливает их огню. Как они предсказуемы: сплошь неувядающая, точно вечнозеленый лавр, безответная любовь к дамам, чья добродетель столь строга, что от нее стынет солнце, да парочка непристойных стишков, предлагающих земное блаженство тем, у кого хватит ума его вообразить.

Всякая аббатиса, не зря занимающая свое место, не раз видела подобное. Большинство мужчин тянет к запретному, и, по правде говоря, не одним еретикам нравятся истории про распутных монахинь, которые, словно дурные исповедники, грешат и каются в один и тот же миг. «В этом году, — думает она, — урожай скромнее предыдущего». Да, в ее время городские поэты были и остроумнее, и плодовитее. Или она, как сестра Юмилиана, просто тоскует по былому?

Когда большая ежегодная процессия ряженых выходит на улицы города, все жители высыпают поглядеть на нее. Дорога за большими воротами монастыря превращается в людскую реку. Весь день в разное время послушницы и наиболее смелые монахини стайками бегают к редким высоким окнам, чтобы, вытянув шею, хоть одним глазком взглянуть на проплывающие мимо плоты с ряжеными. Со своего наблюдательного поста они видят великанов, карликов, русалок, богинь, ангелов, пап и чертей. Когда процессия прибывает к монастырю, ряженые уже так накричатся и намашутся руками, приветствуя благородных дам на балконах, что у них едва двигаются шеи. Тем не менее монастыри всегда представляют желанную цель для ряженых, в особенности для изготовителей ключей; в этом году у них свой плот, и они стараются изо всех сил, расхаживая по нему взад и вперед, потрясая огромными фальшивыми ключами и выкрикивая вирши о том, как полезны их изделия, тем более для женщин в заточении, и предлагают всем желающим спуститься и подобрать ключи себе по вкусу.

Кухня наконец получила свою кошениль, и первая партия марципановых фруктов уже готова. По монастырской традиции, хозяйка кухни выбирает одну монахиню и одну послушницу, чтобы те сняли пробу с ее изделий. Поэтому однажды после ужина сестру Бенедикту и Серафину зовут во двор второй галереи, где Федерика вручает хозяйке хора большую зеленую грушу: «За то, что ваша музыка делает нас ближе к Богу», а Серафина получает кривоватую, но удивительно яркую клубничину: «А твое пение доставляет нам куда больше радости, чем твой вой. Кроме того, ты последней из послушниц вступила в монастырь, а значит, еще не забыла вкуса блюд, оставленных в миру, и можешь оценить, хорошо ли получилось».

Хотя рецепт марципана, скорее всего, везде один — и в монастыре, и за его стенами, — реакция Серафины, которая явно впечатлена интенсивностью вкуса, удовлетворяет даже Федерику.

— На-ка. Оботри себе рот, — говорит она, подавая ей полотенце. — Не надо тебе попадать в беду сейчас, когда ты так хорошо себя ведешь.

Серафина действительно ведет себя лучше некуда. Несмотря на свое смирение, с каждым новым днем послушница сияет все ярче. Даже когда она молчит, то вся будто светится, словно божественная любовь переполняет ее сердце, а ее голос в церкви, особенно в самые темные ночные часы, очаровывает всех. Когда она не поет, то молится. Она даже рассталась со своей прислужницей и взяла на себя обязанности по уборке кельи: она сама моет полы, заправляет постель, меняет белье. Некоторые шепчутся за ее спиной, что она потому так старается, что думает, будто ей позволят остаться в парлаторио после концерта, когда начнутся визиты (правила ясно гласят, что она еще не в том положении, когда ей можно будет развлекать гостей и развлекаться самой). Но если она и стремится к этому, то молча. В последние дни она вообще почти ничего не говорит.


О поведении Серафины наверняка больше судачили бы, если бы не драма, которая разыгрывается в монастыре в оставшиеся до концерта и представления дни.

После спешного обмена письмами и внеурочных визитов в парлаторио сестра Аполлонии, дама Камилла Бендидио, прибывает поздно ночью в сопровождении служанки, которая несет небольшую сумку с вещами, и тут же занимает гостевой домик сбоку от главных ворот. По монастырю немедленно распространяется слух о том, что с ее браком не все ладно и что она попросила спрятать ее от мужа, пока родственники торгуются с ним, надеясь на мирное разрешение скандала. Аполлония получает особое распоряжение присматривать за сестрой, и в ту же ночь аббатиса посылает Зуану осмотреть ее. Та обнаруживает на лбу женщины, пониже линии волос, глубокий порез, как будто в нее чем-то бросили, и, пока Зуана промывает и перебинтовывает рану, женщина сидит неподвижно и не издает ни звука. Когда она спрашивает, нет ли у нее других жалоб, та сбрасывает шаль, снимает корсаж, показывает множество огромных, набухших синяков на груди и плечах и, пока Зуана осторожно втирает в поврежденную кожу мазь, беззвучно плачет.