Зуана бросает взгляд на девушку за работой. На фоне столешницы ее руки белы и чисты, они еще не утратили мягкости и гладкости, приданных им ночными кремами и надушенными перчатками. Будь у Серафины воздыхатели, они, вне всякого сомнения, пели бы им хвалы. Однако за внешней красотой пальцев прячется сноровка: взявшись за дело, требующее известного умения — терка остра и кожу от корня не отличает, — девушка работает сосредоточенно и ловко, как будто всю жизнь этим занималась. Конечно, она по-прежнему несчастна — да и может ли быть иначе? Однако потакать своей слабости у нее нет больше сил. Это Зуана еще помнит: трудно сохранять беспорядок в душе, когда что-то забирает все твое внимание. И вообще, бывает, что ум не находит успокоения ни во время службы, ни в часы молитвы, и только работой его можно обмануть и утихомирить.

На рабочем столе лежит раскрытый иллюстрированный том Маталиуса («Наконец-то ботаник, который рисует то, что видит, а не повторяет за древними», — слышит она голос отца, наполовину завистливый, наполовину восхищенный), а рядом его собственная книга рецептов, страницы которой покоробились и покрылись пятнами за годы службы в аптеке. Зуане эта книга не нужна, она и так знает рецепт наизусть, но девушку она заставляет то и дело заглядывать в тетрадь и вслух вычитывать каждую стадию приготовления, чтобы та лучше запомнила. Позже, к своему удивлению, она застает девушку, когда та листает страницы книги, думая, что ее никто не видит.

От резки и взвешивания они переходят к смешиванию ингредиентов. Серафина передает Зуане тертый корень и наблюдает, как та перекладывает его в кипящий свиной жир, старательно держась от кастрюли подальше, чтобы не обрызгаться.

— Ты говорила, что определила эту… болезнь… по его моче, — начинает Серафина немного погодя.

— Да, частично.

— Но что можно понять, просто поглядев на нее?

За долгие годы Зуана заметила, что те, кто сопротивляется ожесточеннее других, обладают живым умом и, сами того не осознавая, ищут, к чему его применить. Что ж, в аптеке ее ждет целый мир, стоит ей лишь позволить себе заинтересоваться им.

— У меня есть таблица. Она принадлежала моему отцу — доктора пользуются такими. В ней отмечены цвет, запах и степень замутненности жидкости, соответствующие болезням тех или иных частей тела.

Девушку передергивает.

— Бе-е! Представляю себе, рассматривать старческие ссюли — какой кошмар.

— Это верно, — улыбаясь, соглашается Зуана. — Помогать больным поправиться — отвратительное занятие. Понятия не имею, зачем наш Господь тратил на него столько времени.

Но в тот же день, покуда смесь пыхтит на огне, Зуана ненадолго выходит в лазарет навестить пациентку с кровотечением и, вернувшись, застает молодую женщину за чтением книги.


Назавтра настроение Серафины меняется снова. Она приходит осунувшаяся, с запавшими глазами, и распространяет дурное расположение духа, словно вонь.

— Ты не выспалась?

— Ха! Как тут выспишься, когда не дают?

— Я знаю, это трудно. Требуется время, чтобы приспособиться к другому ритму. Но вот увидишь, что скоро ты…

— Привыкну? К чему? К кускам жира, плавающим в супе, или к стонам сумасшедшей, которая каждую ночь втыкает в себя гвозди? Спасибо, сестра Тюремщица, твоя мудрость почти так же утешительна, как мудрость бородатой сестрицы.

Зуана сдерживает улыбку.

— Вижу, ты побывала на занятии сестры-наставницы.

Серафина морщится.

Прозвище сестры Юмилианы знают все. Монахини хора даже спорят о том, как давно она в последний раз видела свое отражение хоть в каком-нибудь зеркале. Лучше бы подумали, скольким из них пришлось бы отпустить бородку, будь правила, запрещающие тщеславие, построже.

Зуана еще помнит то время, когда старый епископ решил новой метлой пройтись по всем монастырям и изгнать из них все отражающие поверхности. Не прошло и недели, как чья-то родственница пронесла под юбкой первый серебряный поднос, а в перерыве многие монахини проводили часы досуга у пруда с рыбами, как Нарцисс, вглядываясь в свое отражение в нем. Нанятый епископом слишком рьяный исповедник тоже недолго продержался. Шесть месяцев подряд в исповедальню стояла очередь из монахинь, которые с утра до ночи утомляли его перечислением своих грешков, до того мелких, что им и наказания-то не было, — наказан оказался сам исповедник, у которого от долгого стояния на коленях заболели связки, и он попросился о переводе в другой монастырь. Перед его отъездом монахини исполнили специально для этого написанную вечерню и зажарили к обеду двух цыплят. Исключительно в его честь, разумеется.

— Интересный вопрос: имеет ли красота подбородка отношение к красоте души, и если имеет, то какое? Ты бы удивилась, узнав, как быстро некоторые женщины здесь начинают чувствовать характерное покалывание под кожей.

— Хо! Уж не думаешь ли ты, что я и бороду себе отращу вместе со всем прочим?

— Не обязательно. Думаю, Богу и так есть на что потратить свои чудеса. Как ты уже, наверное, заметила, у нас тут всем есть место: и гладким, и волосатым. А значит, ты сама сможешь выбирать.

Мгновение девушка пристально смотрит на нее, точно ища в ее словах скрытый смысл. Зуана обращает все свое внимание на рабочий стол, расставляя на нем горшочки, в которые они будут перекладывать густеющую массу из кастрюль для охлаждения. Очень рискованно говорить столь откровенные вещи, пусть даже и не вполне прямо, послушнице. Зуане это известно. Однако аббатиса сама поручила девушку ее заботам, и если она должна ей помочь, то сможет сделать это лишь так, как помогла и себе: рассказав ей всю правду о том, что есть, не скрывая того, что может быть.

Едва они возвращаются к работе, как дурное настроение девушки улетучивается. Еще не закончив раскладывать снадобье по горшкам, она уже спрашивает, что они будут делать дальше.

— Его святейшество страдает от ангин. Иногда они так сильны, что он почти не может глотать, а тем более проповедовать. Мы сделаем ему сироп и леденцы. Сварим патоку с медом, добавив в нее имбирь, корицу и лимон. И еще парочку секретных ингредиентов.

— Каких?

Зуана молчит.

— Как твоя помощница, я должна знать. Или ты боишься, что я расскажу о них всему городу, как только выберусь отсюда? — Теперь в ее голосе слышится оттенок озорства.

— Хорошо. Пока смесь будет кипеть на медленном огне, мы добавим в нее дягель, митридат, болотную мяту и иссоп. Не думаю, что эти названия о чем-нибудь тебе говорят.

— Тогда что в них секретного?

— А то, что, пока другие аптекари не узнали рецепта, врачам епископа придется быть верными нам. Немного дипломатии здесь не повредит. Дело в том, что епископ страдает от третьей хвори, которую он сам не осознает, но которая очень мешает окружающим.

— И что же это?

— Зловонное дыхание.

— Это ты тоже в его моче увидела? — фыркает Серафина.

— Смейся сколько хочешь. Но это серьезный недостаток для человека, несущего слово Господне. Вся Феррара знает, что, когда инквизиции понадобилось заставить Ренату, французскую жену старого герцога, принять причастие в знак ее приверженности истинной вере, он был одним из тех, кого послали ее уговаривать, и в конце концов она сдалась, чтобы он только закрыл рот.

— Неужели правда?

— Думаешь, я стала бы рисковать наказанием, чтобы тебя позабавить? Хочешь знать больше, расспроси на рекреации сестру Аполлонию о том случае, когда епископ в первый раз приехал к нам с инспекцией и она с другими монахинями встречала его у ворот. Она думала, что упадет в обморок.

Зуана как сейчас помнит: Аполлония и Избета бредут к лазарету, зажав ладонями рты, а свободными руками обмахиваясь как сумасшедшие, и при этом так стонут и охают, что тогдашняя сестра-наставница бежит за ними со всех ног, чтобы их успокоить.

Недоверие Серафины внезапно радует ее. Общепризнанно, что небольшое количество сплетен успокаивает непокорных послушниц не хуже молитвы, — это признают все, кроме сестры Юмилианы, к которой сплетни не липнут, так что все ее новости на десять лет отстают от жизни. Зуана, которая много времени проводит в своей аптеке одна, страдает тем же, но она, по крайней мере, может припомнить что-нибудь, когда нужно. В последние дни она сама удивляется тому удовольствию, с которым делится лакомыми кусочками сплетен с послушницей. С другой стороны, ей ведь никогда не доводилось работать бок о бок с такой живой и умной молодой женщиной.

— Когда я была молодой, у моего отца в университете был коллега — блестящего ума человек, как все говорили, — у которого было такое гнилое дыхание, что студенты не высиживали на его лекциях. Осмотрев его рот, отец увидел, что его десны были наполовину съедены и сочились желтым гноем. Однако во всех остальных отношениях он был склонен скорее к сухим гуморам, чем к влажным. Питался он одним только мясом в сладком соусе и запивал его крепким вином, а отец посадил его на диету из рыбы, овощей и воды. Через три месяца всякое истечение гноя из десен прекратилось. Однако к тому времени десны сморщились так сильно, что из них выпали все зубы, и теперь студенты не могли разобрать на его лекциях ни слова. Так незамеченными сходят в могилу великие умы.

— А твой отец… — Смесь ужаса и любопытства снова отражается на лице Серафины. — Я хочу сказать… Он думал, что это… правильно — учить тебя таким вещам?

— Я… По-моему, он вообще об этом много не думал. Сначала это были просто истории, а не уроки. — «Неужели с этого все началось? — удивляется она. — Аппетит пришел во время еды? Или она всегда хотела учиться?»

— Мне таких историй в жизни никто не рассказывал. И уж конечно не отец, — пожимает плечами девушка. — Но если твои снадобья от дурного дыхания так хороши, то угости ими старую каргу, рядом с которой меня посадили в церкви. Каждый раз, когда она открывает рот, начинается такая вонь, как будто у нее внутри кто-то умер.