— Не исключено…

Доран снова поморщился. Придя к себе, обессиленный и вымотанный, он снова сел в кресло и уставился в каминное пламя. Вина… Он привык брать на себя свои вины — в искушениях, слабости, малодушии. Попытка убежать от вины провальна. Более того, желающий избавиться от неё, теряет бесценную возможность осуществить себя, стать человеком.

Но ему никогда не возлагалась на плечи вина за чужую смерть. Такого он бы не вынес. Доран снова вынул записку и перечитал. Обвинение было прямым, жёстким и недвусмысленным. Священник ощутил липкий ужас — точно описанный мисс Морган призрак Чёрной леди прикасался к нему ледяными руками. Доран понял, что на самом деле Коркоран держался всё это время лишь нечеловеческим напряжением воли — не желая перекладывать на его плечи бремя своей вины, и при мысли о том, что он должен чувствовать сейчас, в одиночестве, Дорана сковал новый ужас.

Он торопливо поднялся — и поспешил в апартаменты Коркорана, дважды едва не споткнувшись о ковёр, внутренне трепеща и содрогаясь. Он был уверен, что Кристиан в гостиной — но там никого не было. Неожиданно Доран вздрогнул — ему почудилось змеиное шипение. Он распахнул дверь в спальню — и замер. Шипение издавала портьера, которую сквозняком затягивало в распахнутое окно — в гардеробной тоже был раскрыт ставень. Штора после медленно опадала, шурша о подоконник.

Мистер же Коркоран вовсе не предавался угрызениям совести и не терзался чувством вины. Он, сбив одну из подушек на пол, лежал на постели. Голова его была запрокинута, мерное дыхание плавно вздымало безволосую грудь, на которой на серебряной цепочке темнел большой резной крест. Доран видел такие в Риме.

Шельмец спал сном праведника, тихо посапывая.

Впрочем, спать ему оставалось совсем недолго — в растерянности Доран задел столик у кресел, и стоявший на нём поднос с фруктами и чашкой шоколада издал резкое бренчание. Коркоран раскрыл глаза и чуть привстал на постели, напряжённо озирая сонными глазами источник шума. Разглядев Дорана, он снова откинулся на подушке.

— Бог мой, Доран! Полуночник. Почему вы не спите? Только не говорите, что покойник воскрес. — Коркоран сладко зевнул и потянулся, закинув руки за голову. — Что стряслось, чёрт возьми?

Священник плюхнулся в кресло. Он чувствовал себя идиотом. Вяло объяснил, что почувствовал какой-то смутный страх, ведь его, Коркорана, напрямую обвинили в смерти человека.

Тот вздохнул.

— Неопределённость того, перед чем вас охватывает ужас — есть вовсе не недостаток определённости, а сущностная невозможность что-либо определить. Отрицать свою вину, будучи виновным, утверждая, что ты — жертва обстоятельств, значит, лишать себя человеческого достоинства. Но нельзя отрицать только свою вину, Доран. Свою. Вина за чужие грехи возникает вследствие глупости. Винить себя во всех бедах мира — как минимум, нескромно. Не роняйте реноме дьявола.

— Вы, наверное, правы, просто сумерки и гроб в доме приносят неясный ужас. Я почувствовал, что вам, должно быть, тяжело.

— Должно ли мне быть тяжело оттого, что мне не тяжело? Должен ли я страдать из-за того, что не страдаю? Если мы задаём нелепые вопросы, наступает момент, когда ответы смешат, Доран. Уж не знаю почему, но там, где приличествует печаль, я не могу подавить в себе почти неуправляемую фривольность мысли. Но я не думаю, Патрик, что нам нужно слишком серьёзно воспринимать людей, твердящих о вине отдельного человека в грехах всего мира. Это квазиинтеллектуальный псевдобогословский бред на возвышенные темы есть следствие глупости. Настоящая свобода начинается по ту сторону отчаяния. Душа таких людей, как Нортон, замкнутый мир, приводящий к тошноте и безнадёжности. Некоторые говорят о тоске, другие о тревоге, третьи — о бессмысленности. Но, по сути, мы имеем дело пустотой человека, для которого оказалось невозможным быть истинным.

Доран молча смотрел на философствующего Коркорана. В его глазах этот человек был существом запредельно странным. Он умел любоваться болотными орхидеями и крылом бабочки, и змеи лежали у ног его, он был светел и музыкален, одарён необычайно и необычайно красив. Его целомудрие и цельность натуры тоже завораживали. Но откуда эта безжалостная холодная жестокость воззрений, откуда безапелляционность приговоров? Он хотел, и теперь Доран был подлинно уверен в этом, он хотел, чтобы обстоятельства смерти Нортона стали известны. Но почему? Но ведь он способен любить и чувствовать! С какой добротой он говорил о своей гувернантке, его подарок Бэрил — безусловно, дар жалости и сопереживания, с ним самим он был мягок и кроток. С Коркораном ему самому было удивительно легко. Доран вздохнул. Этот человек был загадкой.

— Я не оправдываю Нортона…

— Оправдываете. Оправдываете, потому что ищите в произошедшем не его вину, а мою. Вы упорно считаете, что я довёл его до самоубийства. Будем искренни. Если бы я сказал вам, что я чувствую себя ужасно и начал бы проливать слёзы над луком у гроба нечестивца, стеная в самоукорениях, — вы первый поспешили бы утешить меня и сказали бы, что я ни в чём не повинен. Но я поленился разыграть это представление. Когда я говорю, что я — плохой актёр, Доран, это надо понимать, что я лишён не таланта, но желания играть — это требует внутреннего напряжения, как следствие, утомляет, изматывает и изнашивает. Комедианты редко доживают до седин. Но если хотите, я сыграю.

Доран покачал головой. Странно, но сейчас, рядом с этим человеком, его страх пропал — Патрик просто не понимал, чего так испугался. Сейчас он с новой ясностью осознал — Коркоран был прав. В чём его можно было обвинить? В отказе от предложенной ему мерзости? А кем надо быть, чтобы согласиться? Бесспорно, произошедшее явилось следствием порочности самого Нортона, и нечего множить объяснения, когда и одного с избытком хватает. Мир Коркорана был миром запредельного духовного покоя, ведь даже записки с обвинением в смерти было недостаточно, чтобы испортить ему сон и аппетит — сила этого духа потрясала. Его моральные принципы отражали скорее его личную необычность, чем принятые в обществе этические нормы, но они были моральны. Он вовсе не был нигилистом. Нигилист — подросток, в пренебрежении к догмам пытающийся обрести чувство собственной значимости, Коркоран же проповедовал систему ценностей не популярного либерализма, но самых консервативных доктрин. Но эти доктрины он не выдумал и сам им… кажется, следовал. И всё же…

— Он ведь… любил вас… — Доран вдруг умолк.

Коркоран медленно поднимался. Простыня упала, мистер Доран не мог не обратить внимание на его изящное сложение, но взглянув ему в лицо, похолодел. В такой ярости он его никогда не видел.

— Вы… сошли с ума? — Глаза Коркорана метали искры. Он задохнулся. — Вы безумец… — он поднял с ковра простыню, и швырнул её на постель, нисколько не беспокоясь, что стоит нагим перед Дораном, — как вы посмели произнести это слово… в таком контексте?

Доран отвёл глаза, но, глядя в пол, спросил:

— Неужели вы совсем неспособны понять… его боль? Вам не жаль его? Ведь его уже нет…

— Я предлагал ему любовь — бесплотную, одухотворяющую и вечную. С трёх ярдов. Он хотел другой. Которой нельзя понять без того, чтобы сразу не оказаться по ту сторону добра и зла, где начинается дурная мистерия метановых испарений гнилых болот. Некоторые этих границ не видят. Другие переступают через них. И первых, и вторых становится всё больше. Но всегда останутся и те, кто эти пределы видит и переступить не захочет. Тысячи падут, но десяток устоит. Я буду в их числе, Доран. Даже если устоят всего семеро — одним из них буду я. Даже если устоявших останется трое — там буду я. — Он плюхнулся на постель. — Видит Бог, мужеложство — не угроза державе и не тема для разговора. Но давайте начистоту. — Коркоран оперся на локоть и внимательно взглянул на Дорана, — никто не будет защищать содомита, не ощущая содомита в себе самом. Вы что, чувствуете желание оказаться подо мною и расширить… пределы понимания любовной страсти до размеров моего органа любви? У меня есть смутное подозрение, что ваш ночной визит в мою спальню — есть нескрываемое стремление разделить ложе с мужем…

Доран побледнел.

— Перестаньте, какого чёрта!

— Ах, простите, я забыл о необходимых для вас формальностях. Мне нужно доказать вам свою любовь… Что ж, — голос Коркорана приобрёл интонации Стивена Нортона, он откровенно кривлялся, — «Патрик, видел ваше лицо ночами в путаных снах, а днём моя рука неосознанно чертила ваш профиль на листах бумаги, потом я потерял различие сна и яви, видя ваш образ всегда и везде. Я люблю вас до безумия, до бреда, до отчаяния…» Ну, что приступим? — Доран, хоть и бесился, не мог оторвать заворожённого взгляда от Коркорана, сыгравшего лежащего внизу в холле покойника и передавшего его интонации столь талантливо, что по коже прошёл мороз.

— Прекратите ломаться, Коркоран.

— Вы перед дьявольским выбором, Патрик. Если вы мне откажете — я напишу, что ваша жестокость убила меня — выпью настой коры крушины и обвиню вас в своей гибели. Ну, так что же? — издевательски спросил Коркоран.

— Какого чёрта, вы же всё понимаете…

Маска Нортона слетела с лица Коркорана. Он снова встал.

— Нет, я далеко не все понимаю. Какого чёрта вы, осмелюсь спросить, мистер Доран, врываетесь в мою спальню, прерываете мой сладкий полночный сон, мараете в грязи святые слова и пытаетесь заставить меня понять то, что нельзя понять и остаться человеком? Всепонимание и всепрощение мерзости запросто может сделать из джентльмена — подстилку, и вы близки к этому как никогда.

— К чёрту! — В глазах Дорана потемнело. Он вскочил. Кулаки его судорожно сжались. Ещё секунда — он ринулся бы на обидчика. Коркоран тоже снова поднялся. — Вы… о вас самом говорят, что вы отдались графу Чедвику, за что и получили состояние, предназначенное другим! А сейчас пытаетесь разыграть комедию, строя из себя ангела во плоти!