– Что это с ней? – спросил отец, хмуро глядя на меня сквозь сизый дым сигареты.

– Домашнее задание, – буркнула я и вскочила, не дожидаясь дальнейших вопросов.

Пока я мыла и вытирала посуду, отец курил сигарету, между затяжками откусывая пирог, а мать занялась вышивкой с каким-то сентиментальным изречением. Я не слышала, чтобы они разговаривали друг с другом, но в этом не было ничего необычного. Кроме того, мое сердце стучало так громко, что я все равно не услышала бы их голоса.

Убедившись, что все сделано как надо, в точном соответствии с отцовскими требованиями, я повесила клетчатое льняное полотенце на металлическую ручку плиты. К этому времени родители переместились в гостиную. Каждый сел на свое любимое место – отец в мягкое кресло с невысокой спинкой, обитое оливково-зеленой мягкой тканью с бахромой внизу, а мать на край кремового дивана. За их спинами темные шторы с абстрактным узором оливкового, белого и красного цвета обрамляли окно, из которого был виден соседний дом.

Мне сегодня много задали в школе, – сказала я, застыв на пороге гостиной, словно кающийся грешник – пальцы сцеплены, плечи опущены. Я изо всех сил старалась не дать отцу ни малейшего повода для раздражения.

– Тогда иди, – ответил он, прикуривая сигарету от предыдущей.

Я выскочила из комнаты. Закрыла дверь своей спальни и принялась ходить из угла в угол. Ждала, пока они выключат свет. Собранный чемодан лежал под кроватью.

Каждая секунда казалась мне часом. Сквозь тонкие стены я слышала голос Дэнни Томаса, который что-то пел в телевизоре, а из-под двери тянуло дымом отцовских сигарет.

Без десяти десять я услышала, как родители выключили телевизор и заперли дом. Потом выждала еще двадцать минут – достаточно, чтобы мать нанесла на лицо ночной крем, собрала волосы и надела на них сеточку.

Замирая от страха, я разложила на кровати подушки и плюшевых зверей, накрыла их одеялом, потом оделась в темноте. В июне в Южной Калифорнии, куда мы собрались отправиться, ночи бывают холодными. Я надела клетчатую юбку и черный пуловер, распустила волосы, стянула их на затылке в хвост и открыла дверь своей комнаты.

В коридоре было темно. Из-под двери родительской спальни не пробивался свет.

Я кралась по коридору, пугаясь собственных шагов, приглушенных ковровых покрытием. Мне казалось, что меня сейчас остановят, схватят, ударят, но никто меня не преследовал, и дом оставался безмолвным. У двери черного хода, скрещенные планки которой имитировали дверь амбара, я остановилась и оглянулась.

Я мысленно поклялась, что больше сюда не вернусь. Потом увидела свет фар вдалеке и побежала навстречу своему будущему.


Страх подступил, когда закончился в баке бензин. Что мы будем делать? Как мы будем жить? Мне семнадцать, и я беременна; у меня ни школьного аттестата, ни профессии. Рафу восемнадцать, и у него нет ни семьи, ни денег, на которые можно рассчитывать. Денег, что у нас были, хватит лишь на путешествие до Северной Калифорнии. Раф делал единственное, что умел. Он работал на фермах, собирая урожай в зависимости от сезона. Мы жили в палатках, хижинах или щитовых домиках. Годилась любая крыша над головой.

Я помню неизменную усталость, пыль, безденежье и одиночество. Раф не позволял мне работать в моем состоянии, а я и не пыталась. Сидела в лачуге, которая становилась нашим временным домом, и пыталась навести там уют. Мы хотели пожениться. Но сначала я была еще слишком молода, а потом, когда мне исполнилось восемнадцать, мир вокруг стал меняться, сталкивая нас в хаос. Мы убеждали себя, что для тех, кто любит, клочок бумаги не имеет никакого значения.

Мы были счастливы. Я это помню. Я любила твоего отца. И даже когда мы оба начали меняться, я держалась.

В тот день, когда ты родилась – кстати, прямо в поле, в палатке, в долине Салинас, – я была переполнена любовью, которая придавала мне сил. Мы назвали тебя Таллула – потому что знали, что ты будешь особенной, – и Роуз, из-за розовой кожи, нежнее которой я ничего в жизни не видела.

Я любила тебя. И люблю.

Но после родов со мной что-то произошло. Вернулись ночные кошмары – мне снился отец. Сегодня молодым матерям рассказывают о послеродовой депрессии – но в те времена никто об этом не знал, по крайней мере в лагере сезонных рабочих в Салиносе. В нашей маленькой палатке, тесной и пыльной, я с криком просыпалась посреди ночи. Шрамы от ожогов сигаретой словно пульсировали болью. Иногда мне казалось, что я вижу их сквозь одежду. Раф не мог меня понять.

Я стала вспоминать свое безумное состояние – оно возвращалось. Это меня сильно испугало, я замкнулась; я старалась быть хорошей, правильной. Но Раф не хотел видеть меня тихой и послушной; он тряс меня, умолял сказать, что случилось. Однажды, когда он был особенно встревожен, мы поссорились. Это была наша первая настоящая ссора. Раф хотел от меня того, что я ему дать не могла. Он отпрянул от меня – а может, я сама его оттолкнула. Не помню. Как бы то ни было, он выскочил из палатки, а в его отсутствие я совсем расклеилась. Я считала, что я плохая, что я потеряла его и что он меня никогда не любил – разве такую можно любить? Когда Раф наконец вернулся домой, ты лежала на полу, голая и мокрая, и плакала, а я сидела в оцепенении и просто смотрела на тебя. Он назвал меня сумасшедшей, и я… сорвалась. Изо всех сил ударила его по лицу.

Это было ужасно. Вызвали полицию. Они надели на Рафа наручники и увезли и у меня отобрали водительские права. Это был шестьдесят второй год. Я была уже взрослая, сама имела ребенка, но они позвонили моему отцу. В те времена у моей матери даже не было своей кредитной карты. Отец сказал полиции, чтобы меня задержали. Так они и сделали.

Я провела в грязной, вонючей камере тюрьмы много часов. За это время у Рафа взяли отпечатки пальцев и обвинили в нападении (не забывай, я была белой девушкой). Какая-то женщина из социальной службы, с унылым лицом, отобрала тебя у меня; она цокала языком и все время повторяла, какая ты грязная. Я должна была кричать, протягивать руки, требовать дочь, но я сидела, придавленная отчаянием и невыразимой печалью. Я безумна. Теперь я в этом не сомневалась.

Сколько я там просидела? Не знаю. Утром я пыталась сказать полицейским, что солгала и что Раф меня не бил, но они не слушали. Заперли меня «ради моей же безопасности», пока за мной не приехал отец.

Больница, в которую меня поместили на этот раз, была хуже первой. Я должна была кричать, вырываться, царапаться – лишь бы туда не попадать. Не знаю, почему я этого не сделала. Просто шла рядом с матерью, которая вела меня по ступенькам в здание, пахнувшее смертью, спиртом и застарелой мочой.

Дороти сбежала, родила ребенка и была избита своим парнем. Теперь она не разговаривает.

Именно там из моей памяти стали выпадать целые куски – в этом пропахшем лекарствами помещении с решетками и сеткой на окнах.

У меня сохранились воспоминания о больнице, но я не могу о них говорить даже теперь, после стольких лет. Самое страшное – лекарства: элавил от депрессии, хлоралгидрат в качестве снотворного и еще что-то, названия не помню, от тревожного состояния. Электрошок, ледяные ванны… Они говорили, что все это мне на пользу. Сначала я понимала, что это неправда, а потом препарат торазин превратил меня в зомби; глаза стали болеть от яркого света, кожа высохла, появились морщины, лицо опухло. Когда я находила в себе силы встать и посмотреть в зеркало, то понимала, что они правы. Я больна, и мне нужна помощь. Все хотят, чтобы мне стало лучше, а от меня требуется только одно – выздоравливать, быть хорошей девочкой. Перестать ругаться, драться, лгать насчет отца и требовать отдать мне ребенка.

Я пробыла там два года.


Из больницы я вышла совсем другим человеком. Опустошенная – это самое подходящее слово. До того как эти двери захлопнулись за мной, я думала, что знаю, что такое страх. Но я ошибалась. После больницы моя память стала непрочной – время ускользало от меня, а целые куски прошлого я просто не могла вспомнить.

Единственное, что осталось со мной, – любовь. Это была тончайшая нить, мои воспоминания о ней, но они помогли мне выжить. В темноте я цеплялась за свои воспоминания, перебирала их словно четки. Он меня любит. Я снова и снова повторяла эти слова. Я не одна.

И еще у меня была ты.

Я бережно хранила в памяти твой образ – розовую кожу, шоколадные, как у Рафа, глаза и как ты смешно наклонялась вперед, когда пыталась ползти.

Наконец меня отпустили, и я нетвердой походкой шла по двору больницы в одежде, которая казалась мне чужой.

Меня ждала мать. Она нервно стискивала ремешок сумки. На ней было строгое коричневое платье с короткими рукавами, перетянутое в талии тонким поясом, на руках перчатки. Прическа гладкая, будто она надела на голову шапочку для плавания. Поджав губы, мать рассматривала меня сквозь очки.

– Тебе теперь лучше?

Вопрос окончательно лишил меня сил, и я еле выдавила:

– Да. Как Таллула?

Мать недовольно вздохнула. Я не должна была спрашивать.

– Мы сказали, что это наша племянница. Все знают, что мы обратились в суд, чтобы оформить опекунство, и поэтому ты ничего не должна говорить.

– Вы ее у меня отнимаете?

– Посмотри на себя. Твой отец был прав. Ты не можешь воспитывать ребенка.