— Рак. Но ведь она вела такой образ жизни… Мужики всякие разные. Но я все равно расстроилась очень. Зинаида, ее мать, ужасалась, что она последней месяц просто истекала кровью, она уже просто тряпки под нее подкладывала. Исхудала так, что стала весить меньше сорока килограммов. Не лицо, а кожей обтянутый череп. У меня все это не выходит из головы. Денег на похороны не было. Гроб несли ее двенадцатилетний сын с друзьями такого же возраста.

Снова потянулись, как серый запыленный состав из грузовых вагонов, мотаемых из стороны в сторону, дни ожидания. С мужем они почему-то о возникшей опасности не разговаривали. Глеб делал вид, что ничего не происходит. Было в этом что-то странное и обидное для нее. Нет, она не сомневалась в его привязанности — и ей казалось, что так он хочет защитить ее от волнений. Но не переживать она не могла. Ей, наоборот, так хотелось выговориться, уткнуться в его широкую грудь и чтобы обязательно гладил по голове. Но мужа словно парализовало. Он говорил о работе, о даче, о поломке автомашины, но только не о том, что ей, возможно, предстояло. Иногда она думала, что так он прячется от самого себя, точно устрица закрывает створки, почуяв холодное течение. Ну, не может же такого быть, чтобы он не переживал… Все в себе? Тогда почему он не видит, в каком она состоянии?

76

Но ей все время хотелось провалиться в спасительное забытье, окунуться в день, залитый солнечным светом, играющим на осколках ее жизни, причудливо их тасующим, словно разноцветные стекляшки в калейдоскопе ее детства. Все мы считаем себя бессмертными…

…Она стояла у подножия высокого крутого холма, поросшего травой, и смотрела вверх. Там, далеко на вершине горы, был ее дом, но хорошей дороги к нему не было, только узкая тропинка. Она начала карабкаться по склону вверх. Тропка была глинистая: она делала шаг вперед — и тут же съезжала назад, хватаясь руками за кусты по обочине тропки. Куст гнулся под ее весом — и она съезжала дальше вниз, зажав в пятерне оборванные и измятые зеленые листочки. Вдруг откуда-то появляется ее отец — и властно берет ее за руку. Он идет впереди и вминает глину своими большими резиновыми сапогами, делая своеобразные ступеньки. Его рука протянута ей назад, словно веревочка в связке скалолазов. Так они и поднимаются. Быстро. Она ступает своим маленьким ботинком в его большой след, словно на ступеньку, а если вдруг не удерживается — и съезжает с нее, то сильная рука тянет ее вверх, точно утопающего из болота вытягивает. Это не из сна. Это из ее детства. Так они и добрались почти до вершины холма, туда, где голубое небо вкрадчиво заглядывает в глаза и дом пускает солнечные зайчики от распахнутых и покачиваемых ветром окон.

Внезапно гора становится отвесной, каменеет — и превращается в скалу. Кисть отца тоже каменеет и разжимается, будто у пораженного инсультом. И она стремительно летит, хватаясь за воздух, вниз. Ее обгоняют обломки каких-то трухлявых досок и камней. Она падает на них, ощутив острую боль под лопаткой и в затылке, а на ее лицо сыплются сухие листья, догнавшие ее яркими пестрыми праздными лоскутками от полыхавшего лета, что она, видимо, сшибла в своем молниеносном полете.

Что это? Предупреждение, что она пожила? Жизнь проходит быстрее, чем нам кажется.

В детстве у нее был приятель. Им было по десять лет, когда Никита умер. У него был рак крови — и спасти его было нельзя. Это было ее первое столкновение со смертью близкого и дорогого человека. О том, что Никита скончался, ей сказал папа. Были новогодние каникулы. Она тогда никак не могла поверить, что ее друга больше нет. Она лежала на диване и захлебывалась слезами. Папа гладил ее по голове, но от этого слезы бежали из глаз только сильнее. Вся подушка промокла, и рукав ее теплой пижамы промок — и от этого ей было холодно и ее начал бить озноб. Она ясно видела, как дрожали ее руки, будто она ехала на машине по крупным кочкам. Был ранний вечер, она закуталась в одеяло из верблюжьей шерсти, но все равно ее било, как в припадке. Она плакала тогда несколько часов подряд. Глаза болели, как будто дети забросали ее песком. Она чувствовала страшную усталость, точно взрослая. Она так плакала всего один раз, когда ей было шесть лет. По телевизору шел какой-то взрослый фильм. Фильмы были в то время черно-белые, все воспринималось на контрасте — и цвет появлялся только от содержания. В конце фильма убивали собаку. На этом фильм заканчивался. Детские фильмы так не заканчивались никогда. Она рыдала — и четверо взрослых: мама, папа, бабушка и дедушка, — успокаивали ее, что это все кино и все не всерьез, собака просто притворяется убитой на съемках. Она с недоверием заглядывала им по очереди в глаза, переспрашивала:

— Да? Это правда? Это правда, что она живая? — но слезы продолжали капать — и она втягивала их в себя распухшим носом и надсадно кашляла.

Ее гладили по голове, сажали на колени все по очереди, но она продолжала рыдать, уткнувшись в теплую грудь своих близких.

Она по нескольку раз переспрашивала и на другой день:

— Это правда? Она живая?

Смерть Никиты была не кино. Смерть собаки она видела по телевизору, а смерть Никиты не видела вообще, а только услышала о ней. И в ее детской голове никак не укладывалось, что такое может быть. Три месяца назад они с ним играли, и вот теперь говорят, что его нет.

К вечеру девочка вся горела, мама потрогала ее лоб ладонью, которая показалась Вике кусочком льда, и сунула ей холодный скользкий градусник, юркнувший под мышку ящерицей. Ртутный столбик тогда остановился на отметке 39 °C, заботливые руки ее раздели, перенесли в кровать со взбитой подушкой и подоткнули со всех сторон одеяло, которое она тут же в горячке скинула с себя.

В доме пахло елкой. Потом, много позже, она увидела на белом снегу зеленые ветки ели, набросанные по дороге в последний путь. И у нее очень долго еловый запах ассоциировался не с Новым годом, когда ждут чудес и подарков под елкой, а именно с этим похоронным запахом хвои и можжевельника. Но проказник-время все перетрясло, перевернуло, словно выложенную из фишек детскую мозаику, стряхнуло на пол — она будто долго ползала по полу, собирая фишки, закатившиеся под диван, стол и шкаф, выгребала их оттуда, нащупывая пальцами, собрала в коробочку, чтобы выкладывать совсем другую картинку.

Никита до сих пор стоит у нее перед глазами. Маленький лысый мальчик в шортах, под которые надеты бежевые хлопчатобумажные колготки. Он никогда ей не снился: ни в детстве, ни тем более когда она стала взрослой, но она иногда вспоминала эту первую свою окончательную и непоправимую потерю. И вдруг ночью приснился. Они ехали куда-то на велосипедах, разогнавшись с горы… Лето уже отгорело, оставив по обочине сухую выжженную траву, похожую на мочало. Последние августовские дни, когда особенно чувствуется запах распада и тления. Откуда у нее, у ребенка, знание этого запаха? Но во сне она отчетливо его ощущала. Было уже холодно. Она явственно чувствовала этот по-осеннему холодный воздух, набираемый в легкие, и ледяной ветер, дующий в лицо, пробирающийся сквозь крупную вязку свитера к ее теплому телу. Было так сухо, что она откуда-то знала, что за ними тянется пыльный шлейф, настолько густой, что делает их невидимыми для родителей, глядящих на них с бугра… Родители могут только догадываться, что они там, где-то за пыльным облаком… Она очень боится налететь на кочку и упасть, так как разогнались они настолько сильно, что ее захлестывает страх… И она только подпрыгивает на встретившейся кочке, будто гимнаст на батуте, и продолжает нестись дальше, поднимая пыль.

77

С Никитой они познакомились и подружились в больнице. Они лежали в разных отделениях. Она попала туда с миокардитом, который у нее случайно обнаружили два месяца спустя после гриппа, когда участковый врач выписал ее в школу с температурой, заключив, что температура субфебрильная, на нервной почве, а ребенок и так третью неделю «дурака валяет». «Температура на нервной почве» держалась еще месяц. Маленькая Вика ходила в школу, у нее была одышка, ее тошнило, комната ни с того ни с сего вдруг начинала кружиться, будто Вика каталась на карусели в маленькой серебристой ракете, которая все убыстряет ход, собираясь оторваться от земли и улететь в космос. Вика однажды каталась на такой в парке: она была неподготовленным космонавтом: от мелькания деревьев и лиц, обступивших карусель, у нее резко потемнело в глазах и мутная волна подкатила из съежившегося от страха желудка под горло. Позеленевшая, словно салат, выращенный в темном чулане, Вика тогда тихонько сползла с сиденья, обитого мягким дерматином, зажимая ладошкой рот, — и спряталась в носу корабля. В носу было темно, не видно мельтешения лиц, и казалось, что ты спишь. Вика лежала на ледяном полу, свернувшись в калачик, с облегчением ощущая прохладу дюрали, и молила о том, чтобы качка поскорее кончилась. После того как у Вики в душном классе случился обморок — голос учительницы вдруг стал куда-то уплывать, точно его относил поднявшийся резкий ветер, а затем Вика сама нырнула в темноту, как в той ракете в парке, — у Вики диагностировали осложнение после перенесенного ею гриппа и выписали направление в детскую больницу. Вика тогда никак не могла поверить, что ее на самом деле помещают из дома в какое-то казенное учреждение со страшным названием «больница».

Она лежала в постели, отвернувшись к стене, что была рядом с ее лежбищем, стене с вытертой штукатуркой, под которой проглядывала серая и грязная известка, что она иногда любила трогать пальцем и пробовать на вкус, ощущая на языке похрустывающий песок и мел. Лежала и разглядывала этот вытертый узор на побелке, думая о том, что скоро она проснется и надо тащиться в школу. Потом она захлебывалась слезами, все так же лежа в постели лицом к вытертой стене в маленьких оспинах, которые она продолжала нервно ковырять указательным пальцем, хотя побелка, подкрашенная лимонным колером, давно была съедена — и теперь девочка питалась известкой, в которой мелкий речной песок хрустел на зубах. Иногда ей казалось, что это всего лишь какой-то новый сон. Но сон не растаял, она прорыдала два выходных — и в понедельник папа с мамой отвезли ее в эту страшную больницу. Один день Вика пролежала в коридоре — и все дети бегали на нее смотреть. Она чувствовала себя очень неуютно и знала, что плакать на людях нельзя, но слезы продолжали душить ее — и она отворачивалась к стене, покрытой голубой масляной краской, которую нельзя было есть, и беззвучно плакала в подушку. На другой день ее перевели в палату, где лежало четырнадцать детей от трех до пятнадцати лет. Кровати стояли еще ближе, чем она видела в детском саду. Некоторые дети совсем не вставали. Соседская девочка доверительно ей сообщила, что она здесь уже полгода, а Вику положили на кровать, где вчера умерла Наташа. Вика представила, что она лежит на кровати, где только что был покойник, и какой-то совершенно новый, незнакомый до этого дня страх, будто паук муху, парализовал ее. Ей казалось, что привидения выглядывают из всех углов комнаты и тянут к ней свои костлявые руки, которых у них — по шесть, чтобы легче было сграбастать детей в охапку и унести. Ее страх усугублялся еще и тем, что дети постарше после того, как дежурная медсестра тушила свет и закрывала дверь, рассказывали друг другу страшные сказки. Любимыми их историями оказались рассказы про красную светящуюся руку, измазанную кровью, которая влетала в форточку и душила спящих. Ее рассказывала самая старшая девочка Света с настоящим перманентом и остатками вишневого маникюра на обгрызенных ногтях. Девочка лежала здесь второй месяц, мама приходила к ней редко, и помимо рассказов о красной руке она делилась с девочками постарше, что живет с мальчиком как муж и жена и очень его любит. Мальчик этот приходил к ней один раз: Света сказала, что ее навестил брат, когда врач спросила о том, кем ей приходится юноша. Врач, видимо, не поверила и переспросила потом у Светиной мамы, правда ли, что приходил брат. Мама, прогоняя со своего лица появившееся было удивленное и растерянное выражение, подтвердила, что это правда. «Брат» обнимал и целовал Свету на свидании, совершенно не обращая внимания на тринадцать любопытных глаз, блестевших со своих кроватей, словно начищенные металлические пуговицы, поймавшие солнечный свет. Эти двое были будто облиты тем завораживающим светом новогоднего театрального представления, где все декорации люминесцировали сиреневым, розовым, голубым и зеленоватым свечением.