Он уже забыл, что ему надо домой, Мара подливала ему, мешая водку, сухое и сладкое вино, снова тащила танцевать. Он помнит дальше все как в тумане. Почему-то хранит в памяти белые широкие ступени, по которым они спускались в ресторане со второго этажа на первый, помнит, что Мара на них поскользнулась на своих шпильках, но не упала, он ее подхватил под руку, и она грузно завалилась на него, обдав жаром разгоряченного женского тела. Почему-то не забыл, как помогал ей надеть легкий сиреневый плащ — и Мара никак не попадала в рукав и истерично смеялась. Помнит, как шли по ночному городу, как Мара взяла его под ручку и все время спотыкалась о мостовую, вымощенную булыжником: тонкий каблук-гвоздик попадал в брусчатку. Потом он поймал такси — и они поехали сначала к Мариному дому, потом таксист отвез его домой. Пока ехали в такси, Мара лежала у него на груди, и он чувствовал тяжесть ее горячего тела, от которого ему хотелось высвободиться, так как стало жарко и душно, слишком сладкий запах духов этой женщины казался ему тошнотворным, точно запах черемухи в комнате со спертым воздухом, сердце его натруженно колотилось и бухало метрономом, и его эхо возвращалось в правый висок. Почему-то мелькнула мысль, что Мара и Марина душатся одними и теми же духами. Юбка Мары задралась так, что ее толстые ляжки, обтянутые телесными колготками, были открыты его взору до розовых ажурных трусиков, сквозь которые просвечивали черные курчавые волоски. Он тогда подумал: «Специально она это все делает или напилась до бесчувствия?» Хотел даже поправить вздернувшуюся юбку, но постеснялся. Отводил мутный взгляд, но трусики светились, как цветок душистого табака в темноте, притягивая близорукие глаза. Мара что-то там несла из жизни кафедры и из своего бытия на ней, но он не слушал, мысли его были путаны, как леска от мормышки, что бросили, не смотавши, заглядевшись на неожиданно выловленную странную рыбу вроде ротана. Доехали быстро. Мара на прощание чмокнула его в губы, властно притянув его голову к себе. Глеб почувствовал кислый запах вина, смешанный с запахом оливье и селедки, да нарастающую дурноту от выпитого. Выскользнула в ночь, оставив после себя сладкий запах парфюма, от которого у Глеба неожиданно заболела голова, словно перед надвигающимся градом.

На другой день был выходной — и Глеб собакой с поджатым хвостом ходил за Викой и делал все, что она просила: убирался, чистил картошку и разделывал кролика, починил бра и сменил прокладки у двух кранов, привинтил отвалившуюся сушилку для белья, проверил у ребенка уроки. Мара стояла перед глазами с оголившимися ляжками и рвущейся наружу, будто подошедшее тесто, тяжелой грудью. Она не была женщиной в его вкусе. Умаявшись за день, отрубился, лишь только коснулся головой подушки. Всю ночь ему снилась преследующая его волчица с оскаленной пастью, из которой доносился смех Мары. Волчица играла с ним. Он бежал через лес, задыхаясь и слыша набат собственного сердца, разрывая во встречных зарослях брюки и обжигаясь крапивой, но не обращал на это внимания. Волчица настигала его — и валила с ног, после чего замирала, сначала поставив на его грудь лапы, потом положив голову на его плечо, и клацала зубами около уха. Затем лениво поднималась и чуть отходила, наблюдая, как он снова мчится, с ужасом понимая, что не убежит никуда. Когда он удалялся от нее на достаточное расстояние, волчица в три прыжка настигала его — и все повторялось снова.

43

В следующий семестр Глеба послали в Москву на курсы повышения квалификации. Туда же отправляли и Мару. Глеб был несказанно рад двухмесячному пребыванию в столице: можно будет походить по театрам и выставкам, вдохнуть воздуха жизни, бьющей, как поющие фонтаны, струями разной силы и разноцветных подсветок и выделывающих завораживающие па.

Их поселили в общежитии, отремонтированном и чистом. Комната была довольно просторная, с двуспальной кроватью, холодильником, письменным столом, креслом и шифоньером в прихожей. Тут же висело большое зеркало, какой-то причудливой формы геометрической абстракции. Глеб подошел к зеркалу, посмотрел на себя — и ужаснулся: серое, будто подмокшая штукатурка, лицо, одутловатое, с лиловыми кругами под глазами; белки глаз в красных прожилках, напоминающих контурную карту; сам ссутулившийся, точно знак вопроса; нависший валиком над ремнем животик. Он с горечью подумал: «Ну вот, молодость и миновала, проплыла, будто белый четырехпалубный пароход вниз по реке, на котором так и не довелось поплавать».

В первый же вечер после занятий Мара предложила пойти куда-нибудь в кафешку, отметить начало занятий. Нашли относительно недорогое кафе, стилизованное внутри под деревянную избу, заказали люля-кебаб с жареной картошкой и по салату «Цезарь», взяли бутылку красного вина и какой-то чай с фруктами, травами и корицей, приготовленный наподобие безалкогольного глинтвейна, который они тянули через трубочки, будто коктейль.

Мара принялась рассказывать институтские сплетни. Пила она на сей раз мало. Чуть пригубливала и ставила бокал на стол. В кафе царил откровенный полумрак. Зал освещали керосиновые лампы. Нет, лампы, конечно, были электрические, и огонек в них дрожал от электрического тока, но напоминали они настоящую керосиновую лампу. В глубине зала находился огромный электрический камин, имитирующий настоящий. Пламя на поленьях дрожало и облизывало их своими языками, как живое, притягивая взгляды расширенных зрачков немногих посетителей кафе. Грудь Мары тоже дрожала в такт всем этим дышащим языкам пламени, и отражение от пламени играло в ее огромных черных зрачках, словно свет луны на колодезной воде. Глеб почему-то с сарказмом подумал, что Мара выбрала такое кафе специально: не видно наметившихся морщин, пока бороздящих неглубокими складками лоб и рисующих лучики от глаз, бегущие точно от камня, брошенного в стекло.

Глеб очень давно не сидел вот так в ресторане. Да и вообще вдвоем с женщиной никогда в ресторане не был. До женитьбы, бывало, забегали в студенческий бар или кафе-мороженое, но там было как-то не так, как здесь: людно, настолько шумно, что казалось, что сидишь в гуле новогодней вечеринки, когда уже пробили куранты и начался «Голубой огонек». Здесь же зал был совсем пустой. Кроме них, в углу обедали еще два импозантных пожилых товарища, которые обсуждали, видимо, какие-то деловые вопросы, так как из их портфелей то и дело взлетали на деревянный стол, как курицы на насест, какие-то бумаги: листки порхали в руках мужчин — и казалось, что курицы хлопают крыльями.

Глебу в этом ресторане было очень покойно и уютно. Он расслабился и с наслаждением ел.

Марин смех больше не раздражал его. Ему теперь казалось, что он очень органично дополнял атмосферу этого пустого кабака. Приглушенно звучала музыка. Музыка была лиричная, пронзительный итальянский голос пел о нелюбви и одиночестве. Глеб не знал итальянского языка, но почему-то был уверен в том, что это об одиночестве и потерях. Мелодии навевали Глебу мысли о том, что жизнь подходит к середине — и ничего-то хорошего в его жизни еще не было, одна суета сует. А другие как-то умудряются урывать от жизни все: весь мешок подарков почему-то оказывается в одних руках.

Мара взяла его потную большую ладонь и повернула ее к свету:

— Дарагой, пазалати ручку, на любовь пагадаю!

Глеб засмеялся, вытащил из обтрепанного кошелька замусоленную сторублевку, протянул Маре и сказал:

— Ну, давай, чернобровая, гадай!

— Жизнь у тебя будет длинная, но суждены тебе частые душевные взлеты и падения. На линии сердца у тебя кресты и разрывы: ждет тебя, дарагой, эмоциональная потеря — любовь уйдет в песок, как вода, и, возможно, в результате смерти партнера.

— Полегче, чернобровая!

Мара засмеялась — и стекло протяжно зазвенело, точно о небо птица ударилась.

Он был уже немного пьян от музыки, тепла, чужой женщины, придвинувшей свои колени под столом вплотную к его деревянным ногам Буратино. Страшно тянуло скользнуть губами по вздрагивающей развилке в вырезе платья или запустить туда свободную неприкаянную руку, барабанящую по краю стола, обтянутого белой скатертью, чтобы она играла там на клавесине.

Выпускать ладонь из рук Мары не хотелось. Он перевернул ее и накрыл руку Мары, точно бабочку сачком. Провел своими пальцами, похожими на наждачную бумагу, по ее кисти, чувствуя, как бабочка затрепетала под сачком, осыпая шелковую пыльцу на пальцы. Бабочка была ночная, светло-коричневая, точно прошлогодний лист, в мелких крапинках, похожих на следы от мух. Бабочка рвалась на огонь, завораживающе мерцающий в камине игрушечным пламенем. Огненные полешки мигали синеватым светом, рождая иллюзию вечного сохранения тепла. Ох уж эти иллюзии, воздушные змеи, заботливо склеенные детской рукой. За ними можно немного пробежать по выкошенному лугу, иногда спотыкаясь о кочки. Но рано или поздно ветер потянет змей или к густому лесу, сквозь который не пробраться, или вынесет реять над рекой, как парус, — и ты выпустишь нитку, намотанную для надежности на пальцы, из рук. И змей полетит, подхваченный ветром, удаляясь от тебя все дальше, и в конце концов сначала превратится в еле заметную точку, а потом исчезнет из твоей жизни совсем, оставив бередящее душу воспоминание, которое становится все более расплывчатым, точно след от реактивного самолета в лазоревом небе.

44

Он потянулся к ней не из желания обладать, а просто спасовал перед личностью более сильной и наглой. Как смерч, скрытый стеной дождя или пыли, внезапно налетает на дом, срывает с него крышу и отрывает от земли мелкие предметы, заботливо обустраивающие быт дворика: переворачивает струганую скамеечку, покрашенную в голубой цвет; детские качели улетают в небеса без возвращения к земле; выдергивает из земли столбы с натянутыми веревками и висящим на них бельем: простынками и наволочками, упархивающими, будто перистые облака, и носками, улетающими, как на зиму перелетные птицы.